отапливался брикетами-кирпичами кардиффского угля, нарочно выписанными для этого из Англии. И рельсы, или «плющенные шины», как тогда их называли, были прокатаны тоже в Англии, на заводе Буттерлей.
Мне довелось мальчишкой слышать от моего деда Григория Патрикеевича о первых паровозах и о первых поездах на Царскосельской дороге. И просто не верилось, что дед рассказывает одну правду, а вам-то через целых сто лет, пожалуй, и вовсе за сказку покажется.
Начать с того, что дед мой не мог привыкнуть к слову «паровоз» и упорно называл локомотив «пароходом». «Сказка — складка, а песня — быль». Дед в подтверждение своего рассказа пел нам, внучатам, под гусли песню, вернее — старинные куплеты, о первом «пароходе»:
Про этого-то самого быка и рассказал нам дед вот какую историю.
«У меня в жизни было много разных «вакансий», — рассказывал дед. — В то лето вышла мне «вакансия» быть скотогоном, подпаском. Мамынька выговорила мне жалованья десять рублей «за все» и, справляя меня, на всякий случай зашила в подоплеку рубахи три целковеньких.
Наше село Куженкино приписано было к Хотиловскому Яму.[1] Мы — природные ямщики. Стоит Куженкино на самом московском шоссе. По тракту, вернее — вдоль тракта, потому что вол камня не любит, — всегда гнали волов на мясо в Питер со степей саратовских, с Астрахани, с Дону и Кубани, а главное, из Черкасска, потому что в Питере очень уважают черкасское мясо.
Двинулись мы не торопясь вдоль шоссе. Волы идут и пасутся. А по шоссе в обе стороны дилижансы трубят, возы; курьеры на лошадях и на тройках скачут. До Питера без малого четыреста верст!
Хозяин — на первом возу и большею частью спит. На другом возу — его хлопцы. Тоже спят. Я один за всех работник. Волы, запряженные, остановились, я подгоняю: «Цоб-цобе!» И опять заскрипели колеса.
Скотины гнал наш хозяин порядочно: восемьдесят голов, а восемьдесят первый — единственный среди волов бугай, то есть бык. В быке и была вся сила. Муругий бык, здоровенный. Рога — ухват такой, что трехведерный чугун из печки доставать! Глаз огненный, кровавый! Под атласной кожей жилки играют! Ужасный бык! Головастый! И звали его «Голова». А на шее у него, как у волостного старшины, жестянка висит вроде знака. Те волы-то смирные, как коровы, — куда бык, туда же и они. Поить пришла пора. Голова первым пробует воду — годится? Тогда и волы пьют. Вода ржавая, торфяная; Голова фыркнет и отойдет, и, уж будьте покойны, волы этой воды пить не станут.
Время у нас в пути шло по петуху. Вместо часов у хозяина на возу — клетка реденькая из камыша, а в ней черный петух, облезлый весь, бесхвостый, злой от скуки — ведь все один! У нас летом, знаете, чуть не сутки солнце, а чем ближе к Питеру, тем ночи белее. Но петух этого не признавал. Он в аккурат, как часы, захлопает крыльями, закричит «кукареку» благим матом — значит, в Черкасске в этот момент солнышко садится.
И волы, только закричит петух, останавливались. Голова подходил к хозяйскому возу — дышал хозяину в лицо. Волы ложились кругом. Жевали. Хозяин награждал Голову куском хлеба с солью. Доставал с воза большую плетеную бутыль, хлеб, сало. Луковку чесночную хлопцы достанут, корочку чесноком потрут — тоже хорошо. Потом запоют. Очень хорошо пели, и всё: «Гей! Гей!» — не наша песня. Споют куплет и помолчат — чего-то думают, потом еще куплет и опять — с перерывом.
А я лежу под возом, слушаю песни и думаю: «Хорошо бы нашему хозяину вместо петуха в Питере себе часы купить. Да оно и мне бы самому неплохо вернуться домой с часами. Девушки с ума сойдут. Да, впрочем, где уж мне!..» Пощупаю в рубахе свои три рубля — и о часах мечты долой.
О Питере раздумывать начинаю: какая это — торцовая мостовая? Как это пушка в полдень палит?
И про чугунку думаю, про «пароходы» эти самые. Слыхал я, будто кое-где в народе говорили, что в «пароходах» действует нечистая сила. Нас, ямщиков, не черти в чугунке пугали, а слух, что, попытав счастья на первой чугунке, будут строить дорогу от Питера до Москвы. Что тогда делать ямщикам? Что делать возчикам? Беда! Лежу так, мечтаю — да и засну. Вдруг наши часы: «Кукареку!»
— Гей! Вставай, Гриц! В Черкасске солнце всходит.
А у нас оно, можно сказать, и не закатывалось!
Было это уж под самым Питером, близ Четырех Рук, где два шоссе скрещаются. Голова идет, за ним волы, а за волами — наши два воза. Хозяин и хлопцы, по обычаю, спят, с головой укрывшись. Я смотрю вперед и вижу — сделался на шоссе полный затор: тройки, коляски, брички, возы с сеном, верховые. Подошли и мы, уперлись в затор, а сзади прибывают еще. Наскочил фельдъегерь.[2] И его тройка остановилась, и денщик фельдъегерев лупит ямщика нагайкой: «Пошел!» А куда пошел? Впереди волы мои, сено, солома, объезду нет. Крик, ругань, пыль.
Я соскочил с воза, забежал вперед: «В чем дело?»
Народ стоит, и спущен шлагбаум, а за шлагбаумом поперек дороги — чугунка. Насыпано земли выше роста человека, а на ней рельсы поперек шпал и множество ворон, грачей и галок по рельсам перепархивают, конский свежий навоз клюют.
Вдруг народ закричал. Шапками машут: «Идет! Идет!»
Чего там идет? Гляжу, по шпалам скачет меж рельсов драгун, на пике у него флажок. Скачет на коне драгун, а сам через плечо назад, вытаращив глаза, смотрит, словно за ним кто гонится. И верно: воронья стая с криком взвилась. Справа загрохотало, пахнуло паром, сладким дымом — «пароход» идет! Труба у него высокая. И не так уж скоро он идет и вовсе не торопится. На приступке «парохода» перед трубой стоит в парадной форме солдат, у него на белой перевязи шарманка прилажена. Солдат шарманку крутит, а сзади где-то ему в разноголосицу трубы подыгрывают и барабаны бьют. Сбоку «парохода» стоит господин в белых брюках и высокой черной шляпе, под названием цилиндр, и пары пускает. «Пароход» весь в медных обручах, с медным колпаком, вроде самовара, а на боку вывеска: «Лев». За «Львом» — вагончики, вроде качелей на балаганах: с занавесочками, фестончиками. Господа и дамы нарядные сидят на скамейках, посмеиваются, любезничают. Прохлаждаются апельсинами, пряниками. За вагончиками — платформа, на ней поставлена коляска с гербами. А в коляске, развалясь, какой-то важный барин. На козлах ни к чему — кучер в шапке, а на запятках два лакея во фраках с позументами.
Что тут поднялось! И по сю и по ту сторону дороги лошади на дыбы, народ кричит, волы мои ревут! Воз с сеном набок свалился. Ямщик завернул фельдъегереву тройку и скачет назад, а денщик его за шиворот левой рукой, а правой тузит по шее кулаком. Хозяин мой вылез из-под кожуха, бросился в испуге к волам. Петух крыльями в корзинке хлопает и кричит «кукареку» совсем не ко времени. Но волы наши всю эту передрягу оставили без внимания. Потягивают себе клоки сена из поваленного воза. Один Голова не мог никак успокоиться — храпел, фыркал, скакал по придорожной лужайке, завернув хвост на спину, и рыл землю передними копытами в веселой ярости.
Наконец все угомонилось! Затор растаял, и под пестрые шлагбаумы потекли по шоссе через чугунку в обе стороны потоки троек, сидеек, колясок, возов. Голова тоже успокоился и вернулся к гурту. Только под шлагбаум он не пошел. Звали, манили хлебом — нейдет упрямый бык, да и только. И волы нейдут. Хозяин задумался, уставив очи в землю, и сказал, покрутив головой:
— Мабуть, запрещено скотину перегоняти? Или, пошлину платить?
Инвалид на переезде повесил свой рожок на стенку пестрой будки, снял мундир и, сидя на табурете, принялся штопать под мышкой. Хозяин подошел к инвалиду и снял шапку:
— А что, добрый человек, чи можно, чи ни через вашу чертову дорогу…
— Дорога не чертова, а царская.
— То все равно! Я хочу вас спросить: чи можно, чи не можно волов перегнать?
Вот до чего человек с толку сбился: видит сам, что народ и туда и сюда через дорогу, а он просит дозволения!
— Отчего нельзя, — ответил инвалид, — особо, если на табачок старику пожалуешь… ну, гривну, что ли? А?
— Гривну? Той гривны у меня нема, а тютюн е.
Хозяин насыпал из тавлинки в подставленную инвалидом фуражку табаку.
— Гони беспрепятственно, — сказал инвалид, накинув фуражку на лысую голову так ловко, что табаку и порошинки не пропало.
Но и разрешение, полученное от начальства, ничуть не подействовало на быка.
— Гони! Чего же? — кричит инвалид. — А то скоро обратная машина будет.
— Гнал бы, добродию, да бык, скаженный, нейдет…
— Это уж не в нашей власти. Наломай ему хвост.
Однако и это средство не подействовало: сколько ни крутили Голове хвост, он не хотел ступить на дощатый помост переезда. Бугай нейдет, и волы стоят.
Вдруг за рощей, куда умчался поезд, взвились и опять заграяли вороны. Шары на столбах поднимаются и опускаются — вверх, вниз, вверх, вниз… Инвалид надел мундир в рукава — бежит к шлагбауму.