Я остерегся, а Джон Блэнд нет. Прихожу в блокгауз обедать — все катаются со смеху, и сам Том Бланкет не может водворить тишину. Где его помощник? В море, говорят мне, отмывается. Обдал его скунс самой ароматной струей своего производства — запах за милю!
Настало время отплывать кораблю. С утра у всех работа валилась из рук: с уходом нашего плавучего дома — иначе флейт не назовешь! — обрывалась наша последняя связь с родиной, с Англией. Словно впервые все сто человек почувствовали, какая даль отделяет нас от человеческого общества, от христианских обычаев. Стройный корпус «Красивой Мэри» как-то слился с двумя утесами, меж которыми стоял на якорях, стал частью сурового побережья, и страшно было вообразить себе на его месте пустоту. По берегу ходили подвыпившие матросы, для нас уже Джо и Дики, и даже морж-капитан, человек в общем-то скверный, казался отцом родным. Единственными существами, радующимися отплытию флейта, были горничные. Разряженные точно на свадьбу, все шестеро сидели на берегу на своих сундучках и ждали лишь разрешения подняться на борт. Бостон! — только и было у них на устах. А что Бостон? Такая же захудалая деревенька, как и наш Стонхилл. Генри сказал мне:
— Тебе не лень подняться на скалу? Там тебя кто-то ждет.
На вершине, в накидке поверх дорожного платья, с сумочкой на руке, сидела мисс Алиса. Она сразу загадала мне загадку.
— Бэк, — говорит она мне и словно слегка задыхается, — что важнее человеку: то, что он любит, или то, для чего он своей природой и воспитанием предназначен?
Я как-то почувствовал, что вопрос этот для нее не из пустяковых. Девушка тревожно смотрела мне в лицо. Всегда она с какой-то закавыкой, чтоб вышутить человека, — нет, сейчас спрашивает по-серьезному. Отвечаю ей:
— Что вам на это сказать? Я, мисс Алиса, всего-навсего пастух, только что латынь знаю и про Горация [135] наслышан от учителя Пенруддока. Насколько я понял, душа ваша пополам делится: одно вы любите, к другому назначены?
— Да, да. Отвечайте скорей!
— Это уж как умею. Хочешь получить яйцо, терпи кудахтанье.
— Господи, что за несносный мальчик! — воскликнула она с тоской и даже руки заломила. — Ну зачем мне ваши пословицы?
— А в них вся мудрость англичан, мисс Алиса. Я бы на вашем месте так поступил: где вы себя чувствуете уютно, как клоп в ковре, там и оставайтесь и плюйте на предназначенье. Всякая кадушка стой на своем дне!
Вдруг она как захохочет! Голову откинула назад, смеется-заливается; потом схватила меня за обе руки и говорит сердечно:
— Спасибо вам, милый Бэк! Набором ваших великолепных пословиц вы разом освободили меня от сомнений!
Вскочила — и как чмокнет меня в щеку!
Вот уж этого я от нее не ожидал. Нет, нет, это не годится. Воспитанная девица благородного происхождения — и такое поведение. Да этак небо нас покарает! Об этом все пастыри твердят.
Доставил я ее в целости-сохранности вниз, и тут кинулся к ней м-р Уорсингтон.
— Дорогая мисс Алиса, — говорит ей, — все готово к отплытию, ждем только вас!
Умора была смотреть, что с ним сталось, когда она вдруг вздернула нос и говорит ему этак небрежно:
— Извините, мистер Уорсингтон, но я остаюсь здесь. Пожалуйста, велите снести мои вещи на берег.
Он метнул в меня бешеный взгляд, будто я тут всему причиной, отвел ее в сторону и давай уговаривать. Из вежливости я отошел, а все равно слышал: в Бостоне ее ждет, мол, избранное общество равных ей по воспитанию и состоянию, а здесь, мол, неотесанные мужики, дикие звери и дикари. Она все выслушала спокойно и говорит:
— Вы правы, мистер Уорсингтон, но есть пословица: всякая кадушка стой на своем дне.
И с этими словами от него отошла, будто и дела ей нет, что человек весь в лице переменился. Уж такова мисс Алиса: как ни парь, ни утюжь собачий хвост, он все будет торчать закорючкой. Бросился бедняга с отчаяния к Генри, а Генри ему в ответ хладнокровно, по-дворянски:
— Б-благодарите судьбу, мистер Уорсингтон, что ж-жи-вым уезжаете! За кандалы на людях вы з-заслужили хорошего удара шпаги.
Так агент и поплелся один на корабль. Раздались последние команды, заскрежетали якорные цепи; мачты флейта оделись парусами, корабль слегка накренился — и ветер вывел его из бухты меж утесов на океанский простор. И вот он уходит туда, где гуляют белые буруны, уходит, уходит… Все стоят и машут платками, на лицах слезы.
Когда паруса корабля слились с горизонтом, наш проповедник сказал приличную случаю речь о том, что теперь наша маленькая община совсем одна, и каждый человек для нее все равно, что палец ее руки. Будем же трудиться не жалея сил, чтоб жестокая в этих краях зима не застигла нас врасплох — и все в таком роде.
Потом выступил Джон Блэнд. Понемногу на него накатило. Поднял он руки вверх и давай выкрикивать, что видит духа, который велит ему, Джону, бдеть и бодрствовать неусыпно, дабы в колонию не проникли дьяволовы козни. Своими видениями Блэнд скоро довел себя до того, что стал биться в исступлении, топать ногами и вопить, что дух открыл ему некий знак этих дьявольских сил. Крутился он, вертелся и брыкался на удивленье всем присутствующим, наконец схватил ружье, пальнул из него в воздух и нарисовал дулом что-то на песке. А когда люди захотели посмотреть, что там у него нарисовано, Блэнд всех отогнал, сказав, что еще не время, и стер рисунок. Но я успел ею разглядеть, потому что стоял всех ближе. Это был продолговатый овал с кружком и точкой внутри, всего-навсего, а что это означало, над этим ломать голову ни к чему.
Все же крики Блэнда и эти его действия смутили и без того печально настроенных людей. Питер тоже хмурился и гримасничал, по своему обыкновению. Когда я рассказал ему, что было нарисовано на песке, он и совсем расстроился.
— Не нравятся мне фокусы Блзнда, — сказал он. — Человек он сложный, может быть, больной, а может, величайший хитрец на свете. Будем за ним следить вместе, хорошо?
Глава V
Индейцы не знают колеса: груз они перевозят на волокуше. Эх, дать бы им колесо! Но кто поручится, что они не укатят на нем от своих бледнолицых братьев?
Если бы какой-нибудь странник в конце ноября вздумал заплыть с моря в бухту Покоя, то сильное встречное течение меж двух утесов заставило бы его догадаться, что он в устье реки. Одолев сопротивление мощной речной струи, гребец минует ущелье, поднимется вверх по течению, то и дело уклоняясь от нависших над рекой ветвей, и скоро заметит сквозь них желтое мерцание уложенных в срубе стволов. Потом его внезапно окликнут из окошка на уровне верхних ветвей, и он увидит весь форт и фигуру часового с мушкетом, а лодка его окажется под сводом навесной галереи.
Вздумай посторонний, далее, заглянуть на второй этаж одного из блокгаузов, его удивили бы ковры, зеркала и прочая роскошь жилища Лайнфортов, в том числе книжные шкафы, лишенные стекол, — они пошли на окна. Внизу помещались слуги Джон де Холм и Ален Буксхинс. Ален уже завел небольшой зверинец: ручного сурка, филина Упи-Упи, утку со сломанным крылом… в общем, и тут все было в духе Соулбриджа, даже портрет леди Киллигру над клеткой филина в висячей галерее, ведущей во второй блокгауз. Предки Лайнфортов величественно смотрели с бревенчатых стен галереи на стайки болтливых соек, влетавших в одно окно и вылетавших в другое. По галерее часами бродила мисс Алиса, читая сойкам стихи собственного сочинения, а ее брата можно было найти с удочкой в том месте реки, откуда появлялся челнок с птичьим глазом.
Верх второго блокгауза занял Питер Джойс. Он острил, что живет на пороховой бочке: внизу помещались не только магазины компании с инструментами, мебелью, гвоздями, посудой, но и пороховой склад.
Новичку пришлось бы потрудиться, чтобы отыскать дом вдовы Гэмидж. От поселка он отстоял ярдов на сто и был прикрыт холмом и гигантскими деревьями в пять обхватов толщиной. Усадьбу выдавал блеск свежеошкуренных бревен между разлапистыми обомшелыми стволами дубов, вязов, буков и хемлока. Работая как подвижники, мы вдвоем с бабкой опоясали участок стеной из валунов, чем довели до окончательного изнурения быков и себя.
Бревна в доме еще пускали желтую слезу и расчудесно пахли, но не было ни дверей, ни оконных рам. Бабка завешивала их одеялами и шкурами оленей, которых я застрелил чуть ли не с порога — так мало нас боялись животные первое время. Крыша по индейскому способу была обшита корой; очаг, правда, без дымохода, сложенный мной из валунов, мог бы обогреть все Вестминстерское аббатство [136].
М-с Гэмидж, вообще-то особа привередливая, заявляла, что наше жилье ее устраивает: много в нем простора, а на дым и непрошеных жильцов она не обращает внимания. Жильцами оказались белки, заселившие чердак, и за компанию с ними — рой ос. Под домом обосновались бурундук и лесные мыши. Утром вдову приветствовала пара тощих зайцев: тараща глаза, они сидели у крыльца в позе скромного ожидания, пока она не скомандует: «Брысь!». Ночью бабку будили вопли тигровой кошки, и, потеряв терпение, она выставляла из окна ружье и палила в темноту.
Зима подкрадывалась неслышными шагами: то по утрам потянет студеным ветерком из окна, то звякнет ранняя пленка льда на лужах, то блеснет иголками изморозь на павших листьях и на коре крыши. Река утром подмерзала у берегов, но так же спешила и бурлила, черная, с пенной каймой. Вечером с реки доносилось звонкое:
— Хэй-йо! Я иду. Шагон! (Не вешать носа!)
Бесстрашно стоя в челноке, одетая в меха, у форта появлялась Утта-Уна. Она вытаскивала челн на песок, вынимала из него лыковый короб — очередное подношение «большой матери» — и шла к нам, только к нам: других в поселке она не признавала.
— Что это ты принесла мне, дочь? — спросила однажды бабка, запуская руку в короб.
— Маис, — сказала Утта. — Есть хорошо, варить, жарить. Скуанто всегда ест маис. Много ест.
Бабка пропустила сквозь пальцы пригоршню белых и желтых зерен, одно надкусила и со вздохом сказала:
— Нет, ничто не заменит мне ржаного хлеба…
Утта никогда не садилась на стул. Она сразу пристраивалась на корточках у ног м-с Гэмидж, как кошка, которая знает свое место в доме. Отблески очага пробегали по выпуклым ее скулам, блестели точками пламени в зрачках.
— Маис — сажать, когда Месяц Трав. Утта — помогать.
Бабка погладила ее по голове.
— Ты хочешь видеть Генри?