иметь право». Спор этот бесконечен, и вопрос останется без ответа, но поступок Константина необычен; можно согласиться с теми, кто говорил, что в нем «нужно видеть подвиг смирения, почитать в Константине честного и прямодушного человека»…
Константин не появился и позже, на похоронах брата императора Александра и Елизаветы Алексеевны. Новому императору Николаю было важно, чтобы Константин был рядом, — это был верный способ пресечь распространяемые нелепые слухи о некоей вражде или тайной борьбе братьев за власть. Особенно хотел император Николай, чтобы Константин явился именно на коронации в Москве — торжественный священный акт проходил в Успенском соборе — святыне России. Константин поначалу не хотел покидать Варшаву и ехать в Москву. Прощаясь с приближенным Константина, Николай сказал, что переубедить брата невозможно, но «во всяком случае, по приезде в Варшаву, отправьтесь к княгине Лович поцеловать ей ручку от моего имени». И этот ход подействовал. Константин, к восторгу Николая, внезапно появился накануне коронации в Москве. Но после коронации он так же внезапно уехал опять в Варшаву…
Кто же эта княгиня Лович, ослушаться совета которой Константин, при всем своем самодурстве, не мог? О, это была еще одна, и очень романтичная, история! Константин, как его отец Павел, а также брат Александр, обожал военное дело и был очень рад, когда после победы над Наполеоном император назначил его в 1814 году командовать польскими войсками, для чего Констан тин переехал в Варшаву. Так Польша вошла в его жизнь. А потом в его жизнь вошла и единственная и последняя любовь. Избранница Константина родилась в Познани в 1795 году в семье графа Грудзинского, воспитывалась во французском пансионе. Иоанна Грудзинская была среднего роста, стройная, черты лица ее были тонки. Петр Вяземский вспоминал: «Она не была красавица, но была красивее всякой красавицы. Белокурые, струистые и густые кудри ее, голубые выразительные глаза, улыбка умная и приветливая, голос мягкий и звучный, стан гибкий и какая-то облекающая ее нравственная свежесть и чистота. Она была Ундина. Все соединялось в ней и придавало ей совершенно отдельную и привлекающую внимание физиономию в кругу подруг и сверстниц ее».
Они познакомились на балу в 1815 году, а потом началась любовь. Когда матушка Мария Федоровна наконец позволила в 1820 году Константину развестись с Анной Федоровной, Константин и Иоанна обвенчались. Это была скромная церемония в костеле в окружении нескольких близких наместнику людей. Потом Константин посадил свое сокровище в экипаж, сам взял в руки вожжи и повез жену в Бельведер — дворец польских королей, бывший его резиденцией. Варшавяне высыпали на улицы и махали платками на всем пути следования скромного кортежа: наконец-то «наш старичок» — так они его называли — остепенился! Началась безмятежная жизнь.
Полюбив Иоанну, он полюбил и Польшу, ее народ, культуру, говорил и думал по-польски. Но он оставался при этом наместником русского царя в Польше, выступал в роли гонителя польской вольницы. В Константине все было перемешено без меры. В отношении к полякам взгляды Константина были поразительной смесью «экзекутивных» идей его отца Павла I и либеральных идей его брата Александра I. Так, он считал, что разделы Польши, совершенные при бабушке Екатерине II, — недостойное дело. Вот что он писал об этом: «Душой и сердцем я был, есть и буду, пока буду, русским, но не одним из тех слепых и глупых русских, которые держатся правила, что им все позволено, а другим ничего. 'Матушка наша Россия берет добровольно, наступив на горло' — эта поговорка в очень большом ходу между нами и постоянно возбуждала во мне отвращение… Каждый поляк убежден, что его отечество было захвачено, а не завоевано Екатериной… в мирное время и без объявления войны, прибегнув при этом ко всем наиболее постыдным средствам, которыми побрезгал бы каждый честный человек». Даже не верится, что это говорит не Герцен с Огаревым, а внук Екатерины, брат Александра, русский цесаревич…
Впрочем, считая законным желание поляков восстановить Польское государство, Константин считал это невозможным в принципе: «Полякам желать все, что содействует их восстановлению, можно, и сие желание их признать должно естественным, но действовать им непозволительно, ибо такое действие есть преступление». Он не возражал против созыва польского сейма и польской конституции, но, как только мог, насмехался над этими институтами. Провинившимся офицерам цесаревич говорил, что вот сейчас «задаст им конституцию», он держал при себе шута гоф-курьера Беляева, изображавшего в карикатурном виде польского патриота, просил у Бога глухоты на время сейма, а лучше, говорил, все же у сейма отрезать языки… А так в Польше было «все мирно и спокойно»… до поры до времени.
И вдруг в ноябре 1830 года в Петербурге было получено ошеломительное сообщение: «Варшава 18 ноября, 2 часа утра. Общее восстание, заговорщики овладели городом. Цесаревич жив и здоров, он в безопасности посреди русских войск». Вооруженные студенты напали на дворец Бельведер, охраняемый несколькими безоружными инвалидами-ветеранами. В этот час Константин спал сладким послеобеденным сном. В приемной, ожидая его, сидел начальник польской полиции, заговорщики кинулись на него, он успел крикнуть об опасности… Пробужденный ото сна криками и лязгом оружия Константин, схватив саблю и пистолеты, бросился в потайной ход. Заговорщики не решились ворваться в покои княгини Лович, и она беспрепятственно выехала из Бельведера… Вскоре восстание охватило Варшаву, всю Польшу…
Все происшедшее стало катастрофой для Константина. Рушился с такой любовью созданный им мир гармонии и порядка…
Революция как пожар, как эпидемии в те месяцы охватила многие страны Европы. Константин и ранее знал о мятежных замыслах поляков, но думал, что все же поляки его любят, уважают и не посмеют восстать. К тому же он надеялся с помощью вымуштрованной им польской армии, в которой он знал каждого солдата по имени, подавить любой мятеж. Но эта-то армия и изменила ему… Константин не замечал, что его самовластное пятнадцатилетнее правление в Польше на самом деле было тягостно полякам, а, учитывая необузданный нрав цесаревича, некоторым даже и ненавистно.
И вот когда польская делегация явилась к Константину и предложила ему польский престол, он был возмущен до глубины души неблагодарностью поляков: «Я все позабыл потому, что, в сущности, я лучший поляк, нежели вы все, господа, я женат на польке, нахожусь среди вас, я так давно говорю на вашем языке, что теперь затрудняюсь выражаться по-русски… Если бы я захотел — вас бы в первую минуту всех уничтожили».
А потом в Польшу вторглись русские войска, Константин был во главе карателей, но это был странный каратель. Когда против его войск вылетели на рысях польские драгуны, он радовался за них, гордился их выездкой, мужеством («Славно, славно, ребята!»), а потом сказал, что польские солдаты — лучшие в целом свете. Вряд ли могло понравиться русским генералам и самому императору Николаю, который был в ярости от «неблагодарности» поляков и решил раз и навсегда раздавить польскую вольность. Константина отозвали в тыл. Огорченный и разбитый, он приехал в Витебск, там заболел холерой и вскоре, 15 июня 1831 года, умер в страшных мучениях. Умирая, он сказал не отходившей от его постели княгине Лович: «Скажи государю, что я умираю, молю его простить полякам». Когда Константин испустил дух, Лович взяла ножницы, срезала свои необыкновенно пышные, прекрасные волосы и подложила их под голову своему возлюбленному супругу. Так он и лежит на них в своем саркофаге, в Петропавловском соборе. А княгиня Лович пережила Константина ненадолго. 17 ноября 1831 года она умерла на чужбине, в Царском Селе.
Заключение
Если неравнодушный и терпеливый читатель дойдет до этих заключительных строк, которыми по обычаю автор прощается с читающей публикой, то поймет, в чем состоит прелесть XVIII века и мое увлечение им. Да, были в этот век войны, революции, болезни, эпидемии, убийства, преступления — словом, все как во все века. Но вместе с тем этот XVIII век полон, по крайней мере для меня, некоего притягательного обаяния. Почти до самого конца (точнее — до разгула якобинского террора во Франции) в нем не было сурового ожесточения религиозных войн Средних веков и людоедской беспощадности железного XX века, который, кажется, дан был в наказание человечеству. Там, в XVIII веке, не было слова «враг», а было только слово «неприятель», который может стать и приятелем, а понятие «честь» не было пустым звуком. XVIII век — время, озаренное идеями Просвещения, когда людям казалось, что свет знания скоро растворит мрак Средневековья, что люди откроют все законы природы, поставят ее себе на службу и достигнут вожделенного человечеством всеобщего счастья и изобилия, полагаясь не на Бога, судьбу, а на собственный разум и руки.
Если читатель перелистает прочитанную книгу, то согласится со мной, что почти все из моей «толпы героев» — жизнелюбцы, что они, как и должно человеку, явившемуся в мир на миг, наслаждались жизнью. Этим было пронизано их существование. Воплощенный в камне, стекле, словах и звуках, XVIII век благоприятствовал такому радостному мировосприятию — посмотрите на великолепные, золоченые чертоги, сотворенные Растрелли и другими мастерами в жизнерадостном стиле барокко и классицизма! Эти дворцы не созданы для молитв, постов, страданий, унылой работы, а только для наслаждений. И как бы теперь мир был беден без этой блестящей архитектуры XVIII века! А что бы мы делали без божественных звуков, сочиненных гениями XVIII века (и на все времена) — Моцартом, Генделем, Бахом? И все это великолепие создавалось не ради далекого, неизвестного будущего, а для украшения их собственной, быстротекущей, единственной и поэтому бесценной жизни. Этот мир, разом освободившийся от пут религии, казалось, был создан для любви, которой, на манер античности, поклонялись молодые (и не очень) люди XVIII века. Этой любовью к жизни пронизано все существо веселого XVIII века.
Если прибегнуть к образу писателя Виктора Пелевина, в одной из своих повестей изобразившего нашу жизнь в виде движения некоего поезда в пространстве, то в длинном историческом «поезде», идущем через века, XVIII век кажется мне веселым вагоном-рестораном. Сами мы сидим где-то в хвосте этого поезда, нас трясет, мы беспокоимся, какой там зеленый вагон к нам прицепят в XXI веке. И только иногда, на каком-нибудь повороте истории, мы вдруг видим впереди этот сияющий огнями и праздничными гирляндами вагон. Из его открытых окон слышны беззаботный смех гостей, хлопки пузатеньких бутылок шампанского (кстати, только что у них вошедшего в моду), звон недавно же появившегося европейского фарфора, звуки клавесина и скрипки (может, играет сам Моцарт?) и неведомая нам разудалая песня. Как хочется перейти в тот вагон! И пусть там нет джинсов, бормашины с электромотором, мобильного телефона, наркоза, всеобщих выборов, рентгена, CD, страховки и авто. Да и черт с ними! Не для обладания же всем этим мы живем на свете!..