исключение здесь — Пушкин, прочно соединивший в сознании аудитории черты трагического поэта и веселого человека. [113] Алексей Марков обратил внимание на соотнесение в этом плане Пушкина и Башлачева под впечатлением от мемориального концерта в БКЗ «Октябрьский»: «Но столько плохого, столько боли, мол, нельзя же так, потому что если вспомнить того же Башлачева, то у него было столько светлого пушкинского юмора… Такая у него теория была, что это как-то уравновешивало…».[114] И башлачевское «жизнетворчество» в «Трагикомическом романе» опирается на авторитет именно Пушкина через использование видоизмененной цитаты из стихотворения «Герой» 1829 года. У Башлачева пушкинские хрестоматийные строки выглядят так: «Тьмы низких истин, как всегда, дороже / Нас возвышающий… роман».[115] Более того — Башлачев прекрасно ощущал тот историко-литературный контекст, в котором жил и творил. Трагические судьбы поэтов-соотечественников Башлачев проецировал на свою судьбу, примером чему может служить стихотворение «На жизнь поэтов», в котором Башлачев «сказал о самом сущностном в поэтической судьбе, в призвании поэта. Там поразительно много точнейших определений поэтического творчества, горестное предвиденье своей собственной судьбы и судьбы своих стихов».[116] Вместе с тем, стихотворение «На жизнь поэтов» может быть понято и как ирония над трагизмом мифа о поэте, но в свете башлачевской гибели читается как предсказание собственной судьбы через призму трагических судеб предшественников.[117]
Все вышесказанное позволяет выделить частные семы «текста смерти» Александра Башлачева, вошедшие в башлачевский миф после (а во многом благодаря) его смерти. Это семы
На чем же основывается вся эта предложенная средствами массовой информации мифология? Во многом на высказываниях самого поэта, известных как по прямым источникам (интервью), так и по воспоминаниям. Ведь «литератор сам рассказывает нам своей жизнью и творчеством,
При этом «мифотворцы» не учитывают совершенно противоположные высказывания поэта, касающиеся проблемы жизни и смерти: «Жизнь так прекрасна, жизнь так велика, что ее никто никогда не выговорит»;[124] «когда человек скажет: “Ты спел, и мне хочется жить”, — мне после этого тоже хочется жить. А вот когда человек говорит: “Мне не хочется жить”, — я бессилен».[125] Высказывания такого рода не учитываются, поскольку противоречат самой логике «текста смерти» Башлачева.
Однако биографический миф основывается, прежде всего, на творческом наследии художника, а не только и не столько на его высказываниях и воспоминаниях современников. По поводу творческого наследия еще Ю.М. Лотман отмечал, что в те эпохи, «когда понятие творчества отождествляется с лирикой <…>, квазибиографическая легенда переносится на полюс повествователя и так же активно заявляет свои претензии на то, чтобы подменить реальную биографию»;[126] Д.М. Магомедова пишет, что в создании биографической легенды «лирическим стихотворениям принадлежит роль, сравнимая только с документальными текстами».[127] Следовательно, именно лирика является основным поставщиком материала для создания аудиторией биографического мифа. В истории культуры творчество нередко становится базой «текста смерти». По поводу известного мифа о смерти Моцарта К.К. Ротиков отмечает: «Да, это миф, то есть подмена исторического факта поэтическим образом. Но в этом мифе есть глубина, многозначность. Есть смысл, наконец. Провидение художником своей судьбы, создание “Реквиема” самому себе; неумолимый и непостижимый рок».[128] Подобный процесс, основанный прежде всего на отождествлении автора и лирического героя, можно наблюдать и применительно к Башлачеву. Действительно, еще в 1990-м году А. Житинский заметил: «Стало уже общим местом говорить о том, что Башлачев точно предсказал свою судьбу — вплоть до мельчайших деталей: “рекламный плакат последней весны качает квадрат окна” и “зима в роли моей вдовы”, и “когда я спокойно усну, тихо тронется весь лед в этом мире и прыщавый студент — месяц Март трахнет бедную старуху-Зиму”, — но это действительно так, каждая из этих строк оплачена слишком дорогой ценой».[129] Суждения подобного рода применительно к Башлачеву не редкость: «Как истинный поэт, Александр Башлачев предвидел свою судьбу и пропел ее прежде, чем прожил <…> Когда читаешь и перечитываешь его стихи, кажется, что в каждой строчке присутствует предчувствие трагического <…> В самом обманчивом из миров истины только Смерть и Душа. Эти два образа пронизывают все песни Александра <…> Да, Александр Башлачев предвидел свою судьбу и пропел ее раньше, нежели умереть в неполные 28 лет»;[130] «смерть его была много раз им самим пропета»; [131] «Башлачев почти всегда говорит о себе и от себя. Судьба питает стихи, а стихи точно прогнозируют судьбу. Даже смерть поэта сначала заявлена, а потом уже трагически “реализована” событийно».[132] Категории судьбы и поэзии в суждениях о Башлачеве причудливо переплетаются: «его творчество всегда — прорыв. Прорыв из реальности крика и разбитых пальцев в реальность искусства. И тогда настоящая боль рождает настоящую поэзию».[133] Творчество, таким образом, становится основным источником башлачевского «текста смерти» — не случайно Житинский сделал акцент именно на том, что это «общее место». Именно «общее место», ведь миф в нашем случае — «стереотипное представление о какой-либо реалии в сознании современного человека».[134] Ведущим же мотивом мифологического осмысления «текста смерти» через творческое наследие Башлачева является, как видим, предсказание собственной судьбы вплоть до частных (впоследствии мифологизированных) деталей гибели. И опять «текст смерти» не приемлет стихов шуточного характера, смешных, ироничных, либо «трагедизирует» их в соответствии со своей логикой. Приведем некоторые примеры из поэзии Башлачева, ставшие непосредственными источниками его «текста смерти», распределив их по вышепредложенным семам башлачевского мифа.
В первую очередь, в этой семе надо отметить мотив предощущения героем собственной смерти вплоть до описания похорон: «Я знаю, зачем иду по земле, / Мне будет легко улетать. // Без трех минут — бал восковых фигур. / Без четверти — смерть» («Все от винта!», 23); «Я слышу звон. На том стою. А там, глядишь — и лягу. / Бог даст — на том и лягу» («Случай в Сибири», 41); «Там, наверху, счетчик стучит все чаще. / Там, наверху, скоро составят счет» («Новый год», 65); «Средь шумного бала шуты умирают от скуки / Под хохот придворных лакеев и вздох палача. // Лошадка лениво плетется по краю сугроба. / Сегодня молчат бубенцы моего колпака. / Мне тесно в уютной коробке отдельного гроба <…> Я красным вином написал заявление смерти» («Похороны шута», 87–88); «Хоть смерть меня смерь, / Да хоть держись меня жизнь <…> Не держись, моя жизнь, / Смертью после измеришь. / И я пропаду ни за грош» («Когда мы вдвоем», 109–110); практически все стихотворение «На жизнь поэтов».
В этом же аспекте предощущения смерти в стихах возникает традиционная погребально-кладбищенская символика: «Траурные ленты» («Лихо», 9); «Легче, чем пух, камень плиты. / Брось на нее цветы <…> Зря ты спросил, кто сюда лег. / Здесь похоронен ты» («Минута молчания», 77).
Сема
Смерть понимается как явление неизбежное: «Стань живым — доживешь до смерти» («В чистом поле — дожди», 39).
Противник героя, ведущий его к смерти — время: «Мы льем свое больное семя / На лезвие того ножа, / Которым нас срезает время, / Когда снимает урожай» («Мы льем свое больное семя…», 69).
Встречается и редукция семы
Сема
Таким образом, сема
Интересно, что из всех существующих способов самоубийств, наиболее частотным в стихах Башлачева является повешение, что может указывать на декларацию и есенинского «текста смерти», и традиционного в представлениях о русском менталитете способа ухода: «А на них водовоз Грибоедов, / Улыбаясь, глядел из петли» («Грибоедовский вальс», 57); «А мне от тоски хоть рядись в петлю» («Песенка на лесенке», 61); «Пели до петли» («Вечный пост», 32); «И я повис на телефонном шнуре. / Смотрите, сегодня петля на плечах палача» («Поезд», 85); «перемается, перебесится, / перебесится и повесится …» («Егоркина былина», 96) [вариант первой редакции: «перебесится и, Бог даст, не повесится…» (183)]; «Пусть на этой ленте рубли повесятся» («Тепло, беспокойно и сыро…», 144).
Однако встречаются и другие способы: «Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки» («Верка, Надька и Любка», 43); «Хочется стать взрывчатою хлопушкой / И расстрелять всех залпами конфетти!» («Новый год», 65); «Что, к реке торопимся, братцы? / Стопудовый камень на шее. / Рановато, парни, купаться!» («Некому березу заломати», 18); «Мы вскроем вены торопливо / Надежной бритвою “Жилетт”» («Мы льем свое больное семя…», 70).
Во всех случаях самоубийство понимается как неизбежный и позитивный акт, как единственный способ самоотлучения от негативного мира. Очевидно, что такое толкование в очень большой степени способствовало мифотворчеству аудитории, созданию «текста смерти». Более того, одну из фраз песни, которую в стереотипе массового сознания принято считать одной из самых автобиографичных («Палата № 6»),[135] можно при желании трактовать как декларацию собственного суицидального синдрома: «Пытался умереть — успели откачать» (73).