животе, подобно перегревшимся на солнце змеям, и я чувствовал то дикое веселье, свойственное лишь детству, когда каждое мгновение может принести новое неожиданное удовольствие или так же легко обернуться несчастьем. Поскольку я не мог разразиться таким оглушительным криком, как мне хотелось бы, это подавляемое желание бродило во мне волнами лихорадки, и моменты, когда я почти не притрагивался к еде, сменялись трепетом, когда я пытался прийти в себя, собрав свои чувства, при каждом новом оттенке вкуса увлекавшие мои мысли в другом направлении.
Мы полулежали у низкого стола из черного дерева, на котором стояли золотые блюда настолько тонкие, что они весили меньше, чем белоснежные алебастровые чаши моей матери, а комната пылала, как лес в огне, освещенная таким количеством больших свечей, что посреди ночи у нас возникало чувство присутствия солнца; тем временем мы находились в покое, стены которого были украшены деревянной обшивкой с рисунком волокна, напоминавшим шкуру леопарда, и я заметил, что Фараон сменил Свое одеяние на другое, из белого полотна в складках, оставлявшее Его грудь открытой и закрывавшее лишь одно Его плечо. Украшений на Нем было меньше, чем на любом из нас; собственно, на Нем их вообще не было, за исключением бычьего хвоста, прикрепленного сзади к Его юбке. Время от времени, он ловил его и сжимал в руке, чтобы постучать кончиком хвоста по столу, как бы показывая тем самым Свой живой интерес, вызванный каким-то высказыванием моей матери или Мененхетета, а один раз, развеселившись, в большом возбуждении, с которым Он это делал, ударил им по столу несколько раз и с возгласом отбросил его назад — поскольку, похоже, приступ лихорадочного смеха охватил Его с не меньшей силой, чем меня, — и ухитрился попасть хвостом быка прямо в центр большого опахала из перьев страуса, стоявшего на подставке за Его спиной, и оно покачнулось и упало бы, если бы его не подхватил слуга.
За спинами каждого из нас их было по двое, пять или больше — прислуживали Фараону, и их бормотание: «Жизнь-Здоровье-Процветание» при каждом действии — наполняли ли они кубок, ставили ли новую чашу или подкладывали еще того же кушанья — стало таким же постоянным и успокаивающим звуком, как треск сверчков в саду моей семьи. Вновь я чувствовал, что все благополучно, как дома, где, как я узнал, мне можно спать до тех пор, пока не прекращается звонкий стрекот насекомых, потому что их вторжение в тишину являлось тем не менее знаком, что ничто не стало хуже, чем было предыдущей ночью, и посему сила сна, парящая в темноте, вновь могла снизойти на меня. Так что я находил удовольствие в непрестанном чмоканье губ Его слуг, которые, казалось, хотели бы раствориться в богатстве оттенков вкуса.
Вначале подали улиток размерами не больше, чем я видел ранее, однако в таком ароматном соусе из лука, чеснока и еще какой-то зелени, что я смог ощутить благоухание сосен Фараона. Я чувствовал, как свежесть травы медленно поднимается вверх по моему носу и лихорадит внутренность моей головы, образуя в ней пустоты, однако этого и следовало ожидать: мать говорила мне, что все такие травы называются востеканием, в то время как поджаривающийся лук мог быть назван вытеканием, поскольку запах перетекал из комнаты в комнату; а красный перец для некоторых был истеканием пряности, а для других — втеканием.
Мне понравились улитки. Мы ели их надетыми на маленькие заостренные палочки из слоновой кости с небольшим рубином в форме головного убора Фараона на другом конце; пять маленьких надрезов на драгоценной палочке создавали два глаза, две ноздри и изогнутую линию рта, что до какой-то степени походило на лицо Птахнемхотепа, если бы оно было очень узким, — я понял, что это была шутка, шуточная маска Фараона. Видя мое удивление, Он сказал: «Ими пользуются только во время Празднества Свиньи. Этой ночью ты можешь смеяться надо Мной. Сегодня твоя ночь».
«Моя ночь?» — хватило мне смелости переспросить.
«В Ночь Празднества Свиньи на первом месте самый младший из Принцев. Говори, когда того пожелаешь, дорогое дитя».
Я хихикнул. Обед только начался, однако востекание прояснило мою голову до такой степени, что я почувствовал себя столь же старым и мудрым, как мой прадед; я ощущал между своими ушами большую, пустую и мудрую голову, и, орудуя прелестной палочкой, как зубочисткой, входившей в раковину и пронзавшей плоть улитки, я почувствовал себя воином, вступающим в пещеру, где горят огни и мясо зверя ожидает молниеносного удара моего копья.
«Вам нравятся эти улитки?» — спросил Птахнемхотеп, и мои родители, невзирая на то что это Ночь Свиньи, немедленно и одновременно заверили Великого Бога, что им никогда не доводилось лакомиться столь сочным мясом обитательниц раковин. На что Птахнемхотеп сказал, что на улиток в овальном пруду Длинного Сада в конце улицы Прогулок Рамсеса Второго с одной стороны падала густая тень финиковых пальм, однако ночью пруд открыт луне, чтобы улитки купались в ее свете. Возможно, поэтому они так удивительно вкусны.
«Да, они так хороши, что я даже подумал, что Твои слуги могут их украсть», — заметил мой прадед как раз в тот момент, когда в его чашу накладывали добавочную порцию.
Птахнемхотеп покачал головой. «Применяемые наказания суровы. Однажды служанка взяла несколько штук, и Мой отец приказал отрезать ей за это один сосок».
Любой другой ночью моя мать, вероятно, промолчала бы, но сейчас она судорожно выдохнула: «Разумеется, Ты ведь не сделаешь такого?»
«Мне отвратительна сама мысль об этом, но полагаю, Я был бы вынужден применить такое наказание».
«За одну улитку?» — настаивала Хатфертити.
«Тогда Я был ребенком, — сказал Птахнемхотеп, — однако до сих пор не забыл, как Мой отец раскрыл ладонь, чтобы показать Мне, в чем заключалось наказание. Она была молодой девушкой, и ее сосок был не больше ногтя Моего мизинца. Я был готов зареветь от горя, но Мой отец просто стряхнул его щелчком в пруд. Позже Он сказал Мне, что столь жестокие меры поддержания порядка требуются для того, чтобы рассеять во Дворце даже тень воровства. В противном случае улитки могли бы заболеть. Как видите, сегодня это крепкие маленькие существа, а уж приправленные маслом с луком и востеканием!.. Иногда Мне кажется, что Я никогда ими не наемся, но ведь в Ночь Свиньи Я просто бедняк». Он весело рассмеялся, отчего Его красиво изогнутые губы на мгновение ожили, словно промелькнула скачущая лошадь. Или то был ястреб, камнем падающий на жертву? Животное и птица, оба пронеслись через мою голову на востекании. Я попытался взглянуть на мою мать, но отвел глаза, не в силах видеть, каким дерзким взглядом она ответила на Его взгляд. Если этой ночью Птахнемхотеп не надел никаких украшений, то в мыслях моей матери такого даже близко не было. Притом что на ней было простое свободное одеяние шафранового цвета без складок, оно было закреплено лишь на одном плече, так что ее правая грудь, большая по размеру и более красивая, осталась открытой, и она покрасила сосок в красный цвет, розово-красный, редкой алой краской, думаю, из корня марены, чтобы его цвет соответствовал алой узкой полоске ткани, повязанной вокруг ее горла, как у базарных девок, к тому же на каждом ее изысканно соблазнительном пальце было надето кольцо, а вокруг головы вилась отлитая в форме змеи с двумя зелеными камнями вместо глаз легкая золотая корона. Как красиво выделялась она над ее черными волосами и темными, умащенными плечами! Теперь она обратила взгляд своих темных глаз на Фараона.
Казалось, Птахнемхотеп доволен взглядом, которым она Его столь щедро одарила. «Мен-Ка, Мой малыш, — сказал Он мне, — знаешь ли ты о первой обязанности хозяина?»
«Откуда может Мен-Ка это знать», — запротестовала моя мать, но я заметил, что она воспользовалась именем, которым назвал меня Фараон, несмотря на то что моим ласкательным именем до сих пор всегда было Мени.
«Мен-Ка, — сказал Птахнемхотеп, — обязанность хозяина — занимать своих гостей. Поэтому Я хотел бы развлечь тебя объяснением каждого поданного нам блюда. — Он указал на пустые раковины в моей чаше. — Как, например, эти маленькие дворцы».
Я спокойно кивнул. Я не знал, что Он имеет в виду, но сейчас была Ночь Свиньи, и все вокруг имело свой смысл.
«Ты — восхитительно смышленый мальчик, — сказал Он. — Теперь слушай Меня внимательно, или Я отрежу тебе нос». При этом замечании мой отец засмеялся. Это был первый звук, который кто-либо из нас услышал от него за весь вечер.
«Да, — сказал Фараон, — Я отрежу твой нос и отдам его мужу твоей матери».
Мой отец деланно громко рассмеялся.
«Тебе нравится пурпурный цвет?» — спросил меня Птахнемхотеп.
Я снова кивнул.
«Это цвет, который носят цари Сирии, цари хеттов и некоторые еврейские цари, а также многие владыки ассирийцев. В Египте их страстная приверженность этому цвету представляется нам лишенной смысла. Есть даже один город, за который они постоянно воюют. И все потому, что действительно хорошая пурпурная краска изготовляется только там. Ты веришь в это?»
Я кивнул.
«Город этот Тир, знаменитый своими колючими улитками. Внутренняя сторона их раковин пурпурная, и когда их растирают в порошок, получается великолепная краска. Поэтому в Тире все собирают улиток. Маленькие девочки, мужчины в два раза моложе твоего прадеда, а это, безусловно, очень преклонный возраст, карлики и великаны — все собирают улиток. Они приносят их домой, разбивают и совершенно не обращают внимания на их мясо».
«Отчего?» — спросил я.
«Я не знаю. Может быть, им приелся его вкус. Я подозреваю, что причина в том, что извлекать мясо из каждой раковины слишком долго, а краска стоит гораздо дороже. Видишь ли, они там, в Тире, слишком богаты и алчны, чтобы тратить на это время. Они попросту давят раковины между камнями, потом моют их, затем снова давят, покуда не начинает вытекать пурпур. Этот пурпур собирают в специальные чаны, и в нем еще остаются маленькие и тонкие кусочки улиток».
Моя мать позволила вырваться одному из звуков, которыми она выражала отвращение.
«Да, это отталкивающе, — сказал Фараон. — Однако они добывают пурпур, вызывающий исступленный восторг в глазах восточных Владык. Они называют его царским пурпуром. Это цвет царей, говорят они на Востоке, однако мы мудрее и знаем, что это цвет безумцев. — Фараон радостно расхохотался и громко хлопнул по столу бычьим хвостом. — Внесите следующее блюдо!» — приказал Он.
Его глаза засияли при виде удивления, отразившегося на моем лице, когда лишь один слуга вернулся с двумя металлическими прутами не длиннее моей ладони, не шире двух моих пальцев и не толще одного. Птахнемхотеп положил их раздельно на прекрасную алебастровую чашу.
«Взгляни на это, — сказал Птахнемхотеп. — Это черная-медь-с-небес». Он передал чашу моему прадеду.
Чувство достоинства у Мененхетета было поистине совершенным, и оно не позволило ему выказать удивления. Он спокойно передал чашу мне.
«Пусть мальчик первым получит ее», — сказал он.
«Ты не знаешь, какое удовольствие упускаешь», — заметил Птахнемхотеп.
Я, в свою очередь, гадал, как дотронуться до этой черной-меди-с-небес. Теплая она или холодная? Мои пальцы с трепетом коснулись поверхности одного прута, и я быстро убрал руку — ощущение было таким же, как от любого другого металла, например, от красной меди. Я приподнял прут и положил его обратно. Он был тяжелее медного, и каким-то образом я понял, что он тверже. Я перекатил его на чаше.
«Попробуй оба прута», — сказал Мененхетет.
«Почему ты говоришь ему это?» — спросил Птахнемхотеп.
«Если бы все, что мой Фараон хотел показать нам, заключалось в одном пруте, Он бы не приказал принести два».