Голос в серой кепке говорил о том, что можно было бы взять Авеля и Каина в ироническом роде.
Голос в синей рассказывал о том, что он пишет книгу смертей, которая будет посвящена Пушкину, Лермонтову, Есенину и другим.
Голос в очках басил, что путают литературную критику с административными мерами.
Пьющий чай в третьей комнате крикнул: «Получите, пожалуйста».
Сидящий со шляпой в руке острил: «Мертвый локтей не раздвигает».
В антракте Свистонов пробился сквозь шумевшую толпу в зрительный зал.
Публика негодовала на представление.
— Итак, вы на меня не сердитесь? — спросил Свистонов у выходившего Валявкина.
— Я понимаю, конечно, что искусство, но зачем же обязательно гильотина, — развел тот руками.
Протолкались в столовую, сели за столик у камина.
Свистонов рассматривал стекло поднятого им в воздух стакана.
— Выпьемте, — чокнулся он, — за ваше будущее выступление, за ваше исполнение. Эким талантом вас природа наградила!
Спустя немного, к столику подсели еще литераторы, и скоро образовалось непринужденное и веселое общество. Анекдоты перемежались пивом, только что написанные стихи — облаиваньем рецензентов, разговоры о недавно вышедших книгах — смехотворными черточками их авторов.
Между тем заезжий писатель Валявкин то оживлялся, то опять становился печален.
Он обводил глазами столовую.
Он думал, что его встретят с распростертыми объятиями, а между тем, точно нарочно, на него не обращали никакого внимания.
— Да, там известно. В Москве чтецы, — искоса посматривая в сторону москвича, нервически рассмеялся человек за соседним столиком, — выйдет на эстраду, грудь колесом, полосатые чулочки выглянут, рука прострется, и начнет прославляться: «Я и Шекспир». Или еще начнет перечислять предметы на все голоса и думает, что это стихи. Вы там в Москве живете, как канареечки, тесновато, а у нас здесь просторные палаты, — открыто обратился говоривший к москвичу. Но его перебил другой молодой человек — агент по объявлениям:
— Наши литераторы свежим воздухом дышат, в Детском Селе живут, поближе к пушкинским пенатам! Мы здесь работаем по-настоящему, а у вас там в Москве лодыри.
— Бросьте, не стоит ссориться, — успокаивал секретарь месткома, — и Москва имеет свои достоинства, и Ленинград их не лишен. Мы, действительно, работаем здесь в тиши, а они там волнуются, а еще неизвестно, что лучше — спокойствие или волнение.
Куку, сидевшему за другим столиком, хотелось туда, где играло пианино, Куку влекла девушка с огромным ртом, с угреватым, грустным носом, с волосами, которые начинались почти у бровей и сильно поредели от абортов. Она с псевдоизяществом ударяла по клавишам и пела:
Казалась комната Куку тихой, а девушка желанной. Но так как еще не наступила весна, то девушка влекла его недостаточно сильно. Ему, правда, нравилась линия ее плеч, плеч сильно покатых, и то, как поющая трясет в воздухе кистями рук, а затем выделывает пальцами фигуры на клавиатуре.
Хотя Куку был всем известен, но до сих пор Свистонов не обращал на него внимания. Тут же, в погоне за материалом, он решил с ним познакомиться.
Свистонов допил стакан и последовал за Куку туда, где играло пианино и девушка пела. Свистонова окружила толпа смеющихся молодых людей.
— Познакомьте меня с Куку, — сказал он, — мне он нужен для моего нового героя.
Часть молодежи отделилась и побежала.
Иван Иванович Куку страдал странной страстью писать письма. Это был толстый соракалетний человек, великолепно сохранившийся. Его лицо, украшенное баками, его чело, увенчанное каштановой короной волос, его проникновенный голос вызывали сначала во всех знакомящихся с ним почтение. «Такое умное лицо, — говорили они, — такие баки, такие вдумчивые глаза. Несомненно, Иван Иванович — человек значительный». Иван Иванович это чувствовал. Он старался холить как нельзя лучше свои баки. Он стремился к тому, чтобы глаза его постоянно светились вдохновением, чтобы лицо его всегда ласково улыбалось, чтобы все чувствовали, что он всегда думает о высоком и прекрасном. Все он совершал с величием. Брился он величаво, курил — пленительно, произносил ослепительно даже пустяки: «Я бы съел сегодня бифштекс».
«Несомненно, я похож на великого человека», — останавливался он иногда на улице перед зеркалом. И даже ученики трудовой школы глазели и говорили: «Смотри-ка, что это?»
У Ивана Ивановича ничего не было своего — ни ума, ни сердца, ни воображения. Все в нем гостило попеременно. То, что одобряли все, одобрял и он. Он читал только книги, уважаемые всеми. Других книг он принципиально не читал. Он хотел быть светлым умом и достойной душой. Всегда он занимался тем, чем занимались другие. Когда увлекались религиозными вопросами, увлекался и он. Когда окрылились фрейдизмом, окрылился и он. Единственной оригинальной чертой его характера была страсть к письмам. Любил писать письма Иван Иванович и писал с дрожью. Всегда они начинались так: «Я честный человек и поэтому должен я вам сообщить, что вы негодяй», — или: «Вы позволили себе распустить про уважаемого человека гнусную сплетню, вы — подлец», — или: «Вы отказались прийти по моему приглашению в рекомендованный мной вам дом и показать свои рисунки. Сообщаю вам, что ваши рисунки гнусны и что лишь снисходя до вас я увлекался ими». Пожимали плечами друзья, получая такие письма. «Ах, Иван Иваныч, — говорили они друг другу, встречаясь на улице. — Надо у него побывать и его утешить. Все это ведь от нервности. Ведь если мы его оставим, то он останется совсем один, и неизвестно, что тогда с ним будет». Но прежде, чем они, сговорившись, успевали побывать у него, Иван Иванович, осунувшийся и сгорбленный, приходил к ним и извинялся.
Под светом люстр знакомство состоялось.
Они — Свистонов и Куку — пошли друг другу навстречу. Они удивлялись, что до сих пор почему-то не были знакомы. Куку говорил, что он еще с юности следит за свистоновским творчеством и уже давно хотел познакомиться с автором, чтобы выразить ему свое восхищение. Свистонов говорил, что он слышал о Куку много прекрасного и интересного, что жаль, что Куку ничего не пишет, а что если бы взял Куку перо в свои руки, то наверное получилась бы очень интересная повесть.
Душа у Ивана Ивановича затрепетала. Показалось Ивану Ивановичу, что он нашел родственную душу, и стал петь лебедем Куку, стал позировать красавицей перед Свистоновым. «Посмотрите, какой у меня ум, — как бы говорил он Свистонову, — какое дивное образование. Ах, друг мой, друг мой! — как я страдаю. Почти не с кем мне побеседовать. Ведь я окружен не настоящими людьми! Иван Дмитриевич, конечно, хороший человек, но ведь он нуль в биологии. Дмитрий Иванович неплох в философии, но зато человек ужасный. Константин Терентьевич знающ, но всегда молчит. Терентий Константинович болтлив, но несведущ». — «А читали вы эту книгу? — спросил он, вынимая только что полученную книгу. — Она перевернула мое мировоззрение».
Из Дома печати они вышли вместе. Куку был очарован. Сви-стонов обрадован. Они условились подружиться.
Куку жил в огромном доме, почти отдельном городе, где все было свое — и аптека, и магазины, и садик, и баня, на Лиговке. Иван Иванович Куку был любовью своих друзей. Они считали его неудавшимся гением. Они поражались его эрудицией, они принимали его порхание за разбросанность гениальной натуры. «Если бы Иван Иванович собрал свои знания и устремил бы в одну точку, мир перевернул бы он», —