предсказатели, представляющие его нам как будущее, как конец нашей европейской культуры, являются уже пророками устаревшего прошлого. Эти люди, внутренне обессиленные до того, как начали думать и писать, потеряли веру, поэтому их философия и оценка истории должны также закончиться неверием. Наше время умирания и становления глотает их с жадностью: слабые ломаются, сильные чувствуют, как растет их вера и сопротивление.
Отказ от теоретического материализма в науке и искусстве можно рассматривать как внутренний процесс. Маятник движется уже в обратном направлении (теософия, оккультизм и т.д.). Направление нашей сущности снова постепенно начинает оживать в виде контраста к обоим течениям.
Время толстотомных эстетик тоже прошло. Преимущественно разлагающая работа во всех областях подарила нам также целый ряд до мельчайшего разветвленных произведений о сущности искусства. Чудовищный умственный труд накоплен здесь, но ни один человек не читает сегодня Циммермана, Хартмана, вряд ли также Фехнера, Кюльпе, Гроса, Липпса, Мюллера-Фрайенфельза, Мооса и многих других. Взгляды Винкельмана и Лессинга никто больше не умеет включить в современное мышление. Шиллера, Канта и Шопенгауэра общество почитает почти только за имя. Не потому, что мы в их произведениях не находим глубочайших мыслей, а потому, что мы не можем их больше использовать в качестве целого в области оценки искусства. Они почти все смотрят только на Грецию и все говорят еще о якобы возможной общей эстетике. И когда они устанавливают различия в искусстве различных народов, то их теоретическое мышление - то мышление, которое мы обозначаем как философию XVIII века - вступает в противоречие с их собственными произведениями, или совершает насилие над произведениями искусства собственного народа. Противоречие между теорией и действием живет в Гёте так же как в Шиллере и Шопенгауэре. Большая вина всей эстетики XIX века заключалась в том, что она не опиралась на произведения художников, а разбирала их слова. Она не заметила, что восхищение Гёте формально хорошим Лаокооном было одним, деятельностью Фауста по существу несколько другим, что германский инстинкт Гёте был слишком сильным, и. что его творчество почти всю эллинскую культуру, что для нас является определяющим, уличает во лжи.
Исходный пункт нашей расчлененной эстетики был неверным, поэтому она не могла дать глубоких результатов. Она не помогла нашей сущности прийти к светлому сознанию, она не давала своими действиями направления, а подходила с неопределенными или только с греческими - часто позднегреческими - мерками к искусству Европы.
Раньше говорили беззаботно о философии или истории Востока, пока, наконец, не поняли, что этот так называемый Восток включал в себя народы с полностью исключающими друг друга культурами. Теперь стало возможно говорить о «Западе». И хотя это происходит с несравненно большим основанием, чем в отношении «Востока», звучит расплывчато, если не подчеркнуть создающий Запад нордический элемент.
Все философы, которые писали об «эстетическом состоянии» или закреплении ценности в искусстве, прошли мимо факта расового идеала красоты и связанной с расой высшей ценности духовного типа. Поэтому совершенно ясно, что, если вообще говорить о сущности искусства и его воздействии, то чисто физическое изображение, например грека, воздействует на нас иначе, чем изображение китайского императора. Контурная линия в Китае получает другую функцию в отличие от Греции, которая без знания формирующей и расово обусловленной воли не поддается ни объяснению, ни возможности «эстетического наслаждения». Каждое произведение искусства создает далее духовное содержание. И его поэтому, наряду с формальной трактовкой, можно понять только на основании разности расовых душ. Таким образом, наша эстетика до сегодняшнего дня - несмотря на множество правильных частных элементов - как единое целое, говорила в пустоту. При этом наивный действовал как сознательный настоящий художник всегда с позиции образования расы и воплощал внешние душевные качества, используя те расовые типы, которые его окружали и которые в первую очередь становятся выдающимися носителями определенных свойств.
Как бы не представлялась нам Эллада во многом родственной, внутренний центр грека, определявший такт его жизни, отличается, тем не менее, от внутреннего центра индийца, римлянина или германца. Это было эстетической ценностью. Красота была мерой древнегреческой жизни на пиру, потому что все усаживались в круг за разбавленным вином и как единое целое обсуждали одну тему. Красота была единственным побудительным мотивом Илиады, она победила даже в том, как бедная деморализованная Греция отнеслась к римскому полководцу, сущность которого вызывала воспоминания о далеких предках - Т. Квинктиусу Фламинусу (Т. Quinctius Flaminus). Его встретили, воздавая дань его достоинству и красоте, как национального героя, Афины чествовали его как своего собственного героя. Это было глубочайшим греческим стремлением к высокому в жизни, но в период упадка, и если мы хотим понять Элладу, то мы должны вернуть нашу высшую ценность - характер - на место высшей ценности. Действительно красивый человек мог в Элладе после своей смерти почитаться как полубог. Даже всего лишь полугреческие эгестанцы соорудили храм в честь считавшегося в войне против карфагенян самым красивым греком человека и приносили ему жертвы.
Эллины могут пощадить выступавшего против них в открытом бою противника, если он очевидно красив, что им кажется причастным к божеству, о чем нам оставил трогательный рассказ Плутарх. Даже убитого греками персидского полководца Масистиоса, после того, как обнаружили его красоту, греческие воины носили, чтобы можно было подивиться его красоте, а о Ксерксе греки говорили, что его красота дает ему право управлять своим народом. Но эта внешняя сторона, конечно, несмотря на некоторый горький опыт, стала восприниматься как противоположность благородной души. Герой, таким образом, всегда красив. Но это значит, что он определенного расового типа.
Грек как герой выступает, например, в почти том же образе не только в древнегреческой пластике, но и в малом искусстве, в росписи ваз; своим стройным телом он как бы представляет тип современного идеала красоты, но профиль у него все-таки мягче, чем у более позднего германца. Наряду с великим древнегреческим искусством можно наблюдать, например, роспись ваз Экзикия (Exikias), Клития (Klitias), Никосфенеса (Nikosthenes), где первый показывает Аякса и Ахилла за игрой в пять штрихов, своего Кастора с конем; гидрии Харитэоса (Charitaios) с амазонками; белокурую женщину Эвфрония (Euphronius) на чаше с Орфеем, которая напоминает Гретхен; великолепную Афродиту с гусем, неаполитанские кратеры Аристофана и Эргина (Ergines) и т.д. На тысячах ваз и кратеров мы находим мало изменяющийся постоянный тип, который один, очевидно, внушал греку представление о героическом, красивом и великом. Наряду с этим сознательный расовый контраст наблюдается, например, в параллельном изображении силенов, сатиров и кентавров. Так островная финейская чаша (inseliomishe Phineusschale) содержит три олицетворения мужского сладострастия со всеми его атрибутами. Головы всех троих круглые и массивные, лоб вздут как от водянки, нос короткий, картошкой, губы толстые. Точно так же изображает Андокидес (Andokides) Силена, он показывает его к тому же волосатым, с длинной бородой, в профиль виден мясистый затылок. Блестяще изображен тот же тип у Клеофрадеса (Kleophrades), причем настоящий греческий вакхант по фигуре и линии черепа составляет сознательный духовно-расовый контраст. Точно так же Никосфенес изображает Силена, несущего бурдюк с вином, в виде зверско-идиотской карикатуры, тогда как Эвфроний оставил чашу Силена, которая прекрасно передает тупоумного волосатого представителя негроидно-восточного расового типа. Наряду с этими двумя крупными противоположностями, - стройным, сильным, аристократичным эллином и приземистым, тупым, звероподобным Силеном, который бесспорно принадлежит к покоренной греками расе или к типу ввезенного раба, в живописи появляются в результате все большего проникновения азиатской крови также фигуры, в которых за двадцать шагов можно узнать семита и еврея. Чаша Эосмайстера, например, показывает нам семитского торговца с мешком на спине, тогда как на раннеиталийском финейском кратере изображена Гарпия, голову и движение рук которой можно сегодня видеть in natura на Курфюрстендамм.
На тысячах ваз и картин от Малой Азии до настенной живописи Помпеи сквозь столетия подтверждается факт, что художественное и эстетическое впечатление от героя и от одержимого страстью, связано с расовым восприятием и с этих позиций передается. При прогрессирующем кровосмешении грека появляются человеческие уродливые существа с обрюзгшими членами и лишенными контура головами. Расовый хаос времен прогрессирующей демократизации идет рука об руку с художественным. Нет больше ни одной души, которая хотела бы себя выразить, нет типа, воплощающего душу. Живет только «человек» эллинизма, который в эстетическом плане не действует и не может действовать, потому что стимулирующая душа расы умерла навечно. Было так, что «белокурые ахеяне» Пиндара составляли исключение на Средиземном море, или, как в начале V века физиогномики Адамантиоса сообщают об истинных эллинах: «Они достаточно рослые, крепкие, белокожие с хорошей формой рук и ног, шея сильная, волосы каштановые, мягкие, волнистые, лицо четырехугольное, губы тонкие, нос прямой, глаза с блестящим сильным взглядом; у этого народа самые красивые глаза в мире». Аналогично изобразительному искусству нордически обусловленным является также Гомер и его творчество. Когда Телемах вырывается из объятий своей матери, «голубоглазая дочь Зевса» послала ему «попутный ветер». Когда Менелаю предсказывали судьбу, ему предсказали божественную жизнь, которая приведет его к краям земли», «ко входу в рай, где живет герой Радаманф белокурый». Только с «золотокудрыми висками» мог себе представить героя Греции и Гёльдерлин (Hoelderlin). И Гомер сознает себя человеком господствующего типа.
В Терсите же представляется чуждый «белокурому герою» смуглый уродливый предатель - явное воплощение малоазиатского шпиона в греческом войске, предтеча наших берлинских и франкфуртских пацифистов. Братьев Терсита, финикийцев, Гомер изображает как «воров, везущих с собой на корабле бесчисленные безделушки». Так Гомер создал духовно-расовое искусство и те образы, которые были сооружены в дальнейшем в честь «голубоглазой дочери Зевса», водили кистью художников, но также придали чужому героическо-враждебному принципу его расовую форму.
Силен, таким образом, представляет не «характерно изображенную приземистую фигуру», как пытаются убедить нас историки искусства, а пластическое изображение свойств чужой расовой души, как она представлялась греку. Распространившийся в дальнейшем культ фаллоса, распутные праздники Бахуса, полная поздневакхическая деморализация восходят к расовому распространению изображаемых ранее тупыми и ограниченными порабощенных расовых типов Востока.
В сильном как слон Сократе это перераспределение нашло свою обозначенную точку поворота. Нет никакого сомнения в том, что Платон безмерно прославлял казуиста. Но добровольное признание Сократа в платоновых диалогах во всяком случае подлинно. Он заявляет там, что его можно выманить исписанным свитком бумаги из самой красивой природы*. Среди смотрящих в мир греков это было признание в банальном педантизме. Сократ является примером того, что духовно-расовая сила гения, все еще такая хорошая философия морали и все еще такая хорошая «всечеловеческая» эстетика далеко не одно и то же. Благочестивость и красота издавна поддерживали греческую жизнь, но и борьба казалась эллину вечным законом природы, которому служила сама Афина Паллада. С Сократом началась не новая эпоха греческой истории, а с ним в жизнь Эллады вошел совсем другой человек. Хотя и он был сформирован святыми традициями Афин, Гомером, трагедиями, Периклом и строителями Акрополя; хоть он сам принимал участие как солдат в политической борьбе, и все-таки Сократ - это лишенный гениальности, пусть даже благородный, храбрый человек другой, негреческой расы. Он жил в то время, когда Афины находились в смятении и их, когда-то аристократическая демократия (которая охватывала только греков, не чужих), соскальзывала в пропасть хаоса.