банан, — это дорогого стоит!
Она, однако, и теперь не подняла на него глаз, точно и не слышала его смеха. Но самая ее поза — это сидение на краешке стула, опущенная голова, вздрагивающие старушечьи пальчики, сжимающие папироску, — все говорило, что она до крайности напряжена.
Противоположные чувства боролись в Софье Павловне: ей и сердечно жалко было человека, которого она уличила в преступлении, — достойного человека, героя войны, вероятно, даже не преступника, а жертву, и вместе с тем она готова была отстаивать каждую строчку и каждую цифру в своем образцовом «акте». Она понимала и начальника торга, и в общем сочувствовала ему: в самом деле, эта уголовщина, раскрытая ею, не могла и для него пройти бесследно. Но Софья Павловна была стойка — стойка даже в борьбе со своим добрым сердцем, и стойкость ее питалась всем трудным опытом, всем укладом, всеми ограничениями ее собственной жизни. Она-то лучше, чем кто-либо, знала цену килограмму слив и килограмму абрикосов, потому что никогда не покупала сама — сперва детям, потом внукам — больше трехсот — пятисот граммов. И она не могла — ну, никак не могла — простить ни одной копейки, украденной у тех, кто, как и она, всю жизнь рассчитывали эту самую копейку.
«Славная старушенция, — глядя на нее, неожиданно подумал Белозеров, — такую не переломишь... До высшей меры тебя доведет, сама обрыдается, но не отступит... Алмаз!»
Степовой закрыл папку с «актами», поднял ее, подержал, как бы проверяя, сколько она весит, и отложил, вернее, отбросил в сторону.
— Добро, Софья Павловна! Спасибо, что глубоко вникли. Разобрались. Помогли нам, — отрубал он фразу за фразой. — Будем передавать дело прокурору. — И он вопросительно посмотрел на Белозерова. «Ну, как ты себя чувствуешь?» — было в его взгляде.
Софья Павловна потупилась: она одержала победу, но в эту минуту торжества ей хотелось оплакивать побежденного. И ей подумалось, что все же ей не следовало идти в ревизоры, тут требовались люди более сурового, по ее мнению, характера.
— Я свободна, Дмитрий Ефремович? — спросила она, рассовывая по карманам жакетика папиросы и спички.
— Да, конечно... Что же? Конечно... — сказал Степовой. — Хотя есть у меня еще два слова...
Он повернулся к Белозерову и, подавшись всем туловищем, навалился грудью на край стола.
— Ругать тебя поздно уже, — тяжело задышав, начал он. — Поздно... И не маленький, чего тебя ругать, толку все равно не будет. — Его прозрачные красные уши, густо обросшие золотым пухом, были похожи на какие-то перезрелые плоды. — Я ставлю вопрос по-деловому: сможешь вернуть в кассу деньги, десять тысяч? На сберкнижке найдутся?.. А может, в кубышке?
Белозеров с любопытством рассматривал его уши. «Отчего это к старости на ушах вырастает мох? Загадка природы», — пришло ему вдруг в голову.
— Я тебя губить не хочу, — сдавленным голосом продолжал Степовой. — Покроешь недостачу — помилуем. Из системы нашей уйдешь, конечно, ну и по партийной линии строгачом, пожалуй, не отделаешься. Но дело закроем...
«Вот как разволновался! Поторговаться, что ли?» — позабавила Белозерова мысль... Десяти тысяч у него не было, не было и половины этой суммы, он не наскреб бы у себя сейчас и тысячи.
Начальник торга выпрямился, откинулся на спинку стула и с облегчением, полной грудью вздохнул.
— Короче: клади в кассу деньги и ступай с богом. Нам тоже мало удовольствия топить тебя. А, Софья Павловна?
Маленькая женщина вновь укрылась в дымном волокнистом облачке и не проронила ни слова. Но без участия ревизора трудно было проделать ту финансовую операцию, что для спасения Белозерова предложил Степовой.
— Государству тоже не в убыток будет... Помилуем Героя, а, Софья Павловна? — поторопил он.
— Но разве... Простите, Дмитрий Ефремович!.. — упавшим голосом отозвалась она. — Разве у нас есть на это право?
— Ох! — стоном вырвалось у Степового. — Софья Павловна, Софья Павловна! Вы же прекрасно видите, старый же работник!.. Видите: человека обдурили, обвели вокруг пальца. Его вина — это его дурость.
— Мне кажется, следствие и суд определяют характер вины, — еле слышно сказала она, — согласно закону.
— Да кто же спорит! Но можем же мы по-человечески...
— Это и будет по-человечески, если по закону, — сказала она.
Степовой взглянул на нее зло, но неуверенно: он точно раздумывал, разъяриться ему, раскричаться или еще потерпеть. Потом проговорил:
— Крови жаждете, товарищ Симеонова? Откуда это у вас?
— Вы так... — Софья Павловна растерялась. — Не должны так со мной! — Она подождала немного, чтобы успокоиться. — Я отметаю ваши слова. Надо до конца разобраться в деле... И это могут сделать только следствие и суд. Десять тысяч — большие деньги, очень большие деньги. И я обращаю ваше внимание — я отметила это в акте: истинные размеры хищения, вероятно, значительно больше... Установить их не представляется сейчас возможным: отчетность за прошлые годы находится в хаотическом состоянии, многие документы отсутствуют. И нельзя допустить, чтобы люди, совершившие преступление, могли и дальше... Нет, я не могу с вами согласиться — дело должно пойти к прокурору.
Степовой оглянулся на окно — ему захотелось открыть его и впустить свежий воздух. Но окно было распахнуто, и низкое солнце ударило ему прямо в глаза, — он зажмурился и отклонился... Видимо, один он и сохранял еще здесь способность рассуждать трезво и по-человечески: эта старушонка Симеонова, эта законница со сторублевым окладом, в лоснящемся на обшлагах жакетике, курившая вонючие «гвоздики», обезумела от своей свирепости. А ведь легко было порешить дело к общему благополучию: Белозеров внес бы в кассу деньги (правда, немалые, но это как будто не пугало его), Симеонова переписала бы «акт», и он, Степовой, отделавшись некоторыми хлопотами, получил бы заслуженную юбилейную награду, а сама Симеонова — премию в размере двухнедельного заработка. Но все разбивалось о ее тупое, злое упрямство, прятавшееся за притворной кротостью. Он, Степовой, и раньше не жаловал ее своим расположением, и было, конечно, непростительным промахом посылать ее ревизовать Белозерова.
— Вы когда на пенсию уходите, а, товарищ Симеонова? — Степовой в упор смотрел на нее.
— Я — на пенсию? — Она не сразу поняла.
— Вы, вы, а кто же еще? Я с вами разговариваю.
— В будущем году, в декабре, — сказала она. — Но какое это имеет отношение?..
— А вы подумайте, пошевелите шариками, — Степовой в отместку выбирал выражения погрубее, — не так уж легко найти новое место, когда до пенсии год остался. Кому охота возиться с завтрашним пенсионером, кому вы будете нужны, когда уволитесь от нас? И вообще, молодежи надо давать дорогу... Согласны, товарищ Симеонова?
— Согласна. Но если вы ставите это в связь с моим нежеланием замять дело...
Софья Павловна поправила на блузке свой костяной цветок и стиснула его в сухих пальчиках, как талисман... Начальник торга прямо грозил ей увольнением, и теперь, после тридцати пяти лет службы, увольнение было бы жесточайшим оскорблением, прежде всего оскорблением, — работу она в конце концов нашла бы себе... Она мигнула раз-другой, и было видно, что ей огромного труда стоило не расплакаться, но оскорбленное чувство и поддержало ее в эту минуту. Случалось, что и раньше, на протяжении тридцати пяти лет, которые она просидела над товарными накладными, захватанными множеством рук, грязными от жирных пятен, от фиолетовых следов копировальной бумаги, — случалось, что ее оскорбляли и посильнее, совали ей в сумку свертки с шоколадом, с черной икрой, с шампанским, уговаривали взять деньги, много денег; бывало, что ей тоже грозили — не увольнением, ножом, — и она держалась, держалась, минуя все соблазны, превозмогая все самые реальные страхи. Ее честность была естественной и каждодневной, как умывание, а все же Софья Павловна слегка про себя тщеславилась ею, самую малость, но гордилась. В сущности, она и была тем единственным, что вознаграждало ее, что подбадривало, что украшало ее однообразные годы, — ее честность. И чем опаснее она становилась для нее, тем казалась дороже, красивее, и тем тверже, тем неуступчивее становилась Софья Павловна.
— Поступайте, как хотите, Дмитрий Ефремович, — сказала она, совсем как будто успокоившись, но не выпуская из кулачка своей брошки. — Вы не заставите меня переписать акт.
— А я... А вас никто не заставляет, товарищ Симеонова! Что это вы бредите? Или не выспались сегодня? Ваше право выбирать, что вам больше подходит.
— Да, мое право, — подтвердила она.
— Ну, а у меня мое...
— У вас, конечно, ваше... — И даже оттенок презрения появился у нее в голосе. — Акт я оставляю вам. Я могу идти?
— Можете, можете идти... — Степовой опять оглянулся на раскрытое окно. — Можете и не возвращаться. Вам не у нас работать, Софья Павловна, вам бы в прокуроры по особо важным делам! Только вот устарели уже... Но походите, потолкайтесь, авось возьмут. — Он уже и сам плохо соображал, что говорил.
Софья Павловна встала и машинально провела по карману жакетки — там ли папиросы?
— Это я выслушивать уже не обязана, — сказала она и добавила: — Вам не стыдно, Дмитрий Ефремович?
Она повернулась и пошла к выходу, шаркая тяжелыми полуботинками на низком каблуке, надетыми на тонкие, старушечьи ноги...
Белозеров проводил ее светлым взглядом; он прямо-таки восхитился своим погубителем, этим седеньким Робеспьером, — таким слабеньким, что, кажется, дунешь — и тот повалится.
Степовой, глядя на закрывшуюся дверь, скверно выругался, но словно бы по обязанности, неискренне. У него было решительно испоганено настроение, и он подумал, что награда к юбилею — это в общем-то пустяки и не важно, получит он ее или не получит. А действительно важным было то, что у него все сильнее побаливает печень — и после еды, и натощак, и по ночам, и что врачи как-то неопределенно говорят с ним о его болезни.
— Вот баба-яга костяная нога, — пробормотал он тоскливо.
— Нам бы такую в дивизию, в интендантство, — весело сказал Белозеров, — это же смерть всем кладовщикам, бойцы молились бы на нее.
— Ладно, мы с тобой договорились, — повернулся к нему Степовой, — обойдемся и без этой ведьмы. Мой главный бухгалтер сделает все, как полагается, ты его знаешь. Вноси деньги, и будь здоров. Еще две недели я подожду с передачей акта — хватит тебе двух недель?
Белозеров мысленно прикинул: две недели! — на фронте одна неделя перерыва между боями представлялась вечностью... И его охватило позабытое фронтовое ощущение этого отпуска из ада на целых четырнадцать дней! — он и не мечтал о такой отсрочке! Судьба, некогда милостивая к нему, побаловала его в последний раз.
— Есть, товарищ начальник! — отчеканил он и встал со стула. — Мне вполне достаточно. Благодарю.
— Ну, гляди...
И Степовой оборвал, глаза его стали невидящими, устремленными внутрь. Он устрашился вдруг того неведомого, что происходило в его теле; полный
