же, когда половина ее была впустую растрачена, он заспешил: его уход из дому был похож на бегство, почти инстинктивное, с неясной надеждой на некую перемену, на облегчение, что придет перед самой развязкой, и, может быть, на нечто спасительное, что вдруг, бог весть откуда в последнюю минуту блеснет ему. Поэтому Белозеров тянул...

Он опять поехал к Валентине Ивановне... До недавних пор Белозерову все казалось, что его нетребовательная, благодарная за ничтожно малое, неприметная подруга гораздо больше нуждалась в нем, чем он в ней. Он поддерживал ее от случая к случаю и материально, и делал небогатые подарки, и устраивал ее сына в пионерский лагерь, а когда раза два-три в месяц появлялся в ее комнатках с бутылкой коньяка и с коробкой конфет, то приятно сознавал себя человеком, приносящим счастье. Сам он у нее лишь отдыхал, как он говорил. Но сейчас, оглядевшись вокруг, он не нашел никого, к кому бы еще мог вот так, точно от самого себя, убежать.

Жена вышла в переднюю проводить его: она выглядела, как и обычно, чуть сонной — эта моложавая, медлительная в движениях женщина, словно бы однажды и навсегда заскучавшая. Белозеров прикоснулся губами к ее девичье-гладкой щеке, кисловато пахнувшей подсохшим кремом. И как ни уныла, как ни бессмысленна была его бездетная жизнь с женой, давно отдалившейся, даже не ревнивой, погруженной в свой равнодушный полусон, его в эту минуту больно укололо раскаяние: так или иначе, они прожили вместе уйму лет, проспали бок о бок бесконечную вереницу ночей, — вероятно, ему следовало уйти от нее раньше, когда они были молоды. И ему захотелось утешить жену, что-то ей объяснить, — конечно, И он был виноват перед нею... И кто знает, чем закончилось бы это прощание, если б он действительно начал ее утешать?.. Но в передней зазвонил телефон.

— До свиданья, Ко?люшка, приезжай скорее, — идя к аппарату, сказала жена и сняла трубку.

Звонила ее приятельница, и она слегка оживилась.

— Приезжай, Галка! — позвала она. — Останешься у меня-ночевать, я буду одна. Подожди минутку, я только провожу мужа.

И, не выпуская трубки из левой руки, она правой перекрестила Белозерова, — это повелось у нее еще с военных лет, когда они, только поженившись, расстались. Он поднял чемоданчик, переступил через порог и обернулся: она стояла уже спиной к двери, наклонившись над телефоном; разноцветный фонарь, свисавший с потолка, бросал розовые и желтые пятна на ее полную и оттого казавшуюся короткой шею.

— ...какая-то у него командировка... Нет, ненадолго, — слышал он, притворяя дверь. — Не знаю, Галка, я уж перестала интересоваться...

Щелкнул дверной замок, и Белозеров привычно подумал: а не забыл ли он дома ключ? И усмехнулся, — ведь он не собирался возвращаться домой: все, в чем он еще нуждался, помимо смены белья, — револьвер с обоймой патронов, — он сам положил в свой чемоданчик. А в карман пиджака сунул письма, вынутые из стола, те самые четыре письма, что были написаны перед первым неудавшимся покушением.

Через полчаса Белозеров поднимался по лестнице к Валентине Ивановне. Открыв ему, она тихонько ойкнула, подняв к лицу свои маленькие ручки. И прежде чем удивиться, почему он так поздно и без телефонного звонка, она простосердечно, как всегда, обрадовалась:

— Николай Николаевич! С ума сойти!.. А я уж не знала, что подумать...

— Не прогонишь? — сказал Белозеров бодро. — Ну, как ты? А я вот к тебе...

— Заходите же, заходите, — быстро и тихо, стесняясь соседей, заговорила она. — Жалко, Колька уже спит. Он меня все донимал: почему не приходите? Ведь целую неделю не были!

— А я с ночевкой к тебе, — сказал он.

...Утром Валентина Ивановна поднялась, когда Колька— сын — и Белозеров еще спали: сын за фанерной, оклеенной обоями перегородкой, делившей комнату на две неравные части, а Белозеров в первой, большей, на диване. Он растянулся во всю его длину — огромный, тяжелый, в голубой майке, обтягивавшей его выпуклую грудь, высокий живот, в трусах — смятая простыня сбилась у него к ногам, — положив вдоль тела сильные, еще не старые руки. И Валентина Ивановна, снуя на цыпочках по комнате, прибираясь и готовя завтрак, поглядывала на него с неуверенно-вопросительным выражением: обычно он не оставался у нее на всю ночь, да и чемоданчик вот зачем-то прихватил с собой — словом, происходило что-то новое...

Утренний луч, проникший в комнату, упал на подушку Николая Николаевича, и она задернула занавеску, чтобы солнце не разбудило его. Спал он, как сморенный тяжелой усталостью, — недвижимо, неслышно, что особенно трогало Валентину Ивановну. Бывший ее муж, неведомо где обретавшийся ныне, ужасающе храпел, и привыкнуть к этому было невозможно.

Николай Николаевич остался у нее и на завтрак и вообще никуда не спешил — сказал, что пообедает здесь, дал денег на расходы (на целый месяц, если по-хозяйски тратить), как дает деньги муж жене. И Валентина Ивановна боялась даже догадываться, что все это могло означать, — ответ, который напрашивался, был слишком прекрасным, чтобы поверить в него.

На работу она не пошла, позвонила заведующей машинописным бюро, в котором служила, и отпросилась на день. А потом все трое завтракали, ели яичницу с колбасой, пили чай с молоком; Валентину Ивановну огорчило, что хлеб был позавчерашний, но ее мужчины, оба Николая (в том, что Белозерова тоже звали Николаем, как и ее сына, ей чудилось доброе предопределение), даже не заметили этого, ели всё с аппетитом... Солнце, перемещаясь по комнате, слепяще отразилось в овальном зеркале на комоде, осветило коврик над диваном, изображавший оленью охоту, — и на. стене зазеленела, как живая, лесная полянка, добралось до обеденного стола — и там тоже все переменилось: сахарно-яркой стала скатерть, засияло стекло, прозрачно порозовели две фарфоровые чашки, которые ради такого случая Валентина Ивановна сняла с полки.

И этот неожиданный семейный завтрак сделался нарядным, как в праздник.

Колька, на днях только вернувшийся из лагеря, рассказывал Николаю Николаевичу, как он там жил и чем отличился. В свои девять лет он уже очень нуждался в мужском обществе (отца он давно позабыл), и каждый приход дяди Коли к маме вызывал в нем волнение влюбленности. Он гордился этим маминым знакомым, таким важным, щедрым и знаменитым, со звездой Героя на груди, воевавшим на настоящей войне.

— Чего мы еще делали? Футбол гоняли, — похохатывая от удовольствия, отвечал он на расспросы дяди Коли. — Я был за левый край, а еще я был тяжеловес.

— Тяжеловес — это, знаешь, неплохо, — сказал Белозеров.

— Был у нас еще один тяжеловес. Только ему уже одиннадцать исполнилось. Мы с ним так на так, ни он меня, ни я. Он, конечно, не по правилам хватал.

Колька смешливо, исподлобья улыбался, он словно бы обольщал дядю Колю и по-своему кокетничал с ним.

Белозеров рассмеялся: ему нравился мальчуган — крепенький, плотненький, со смуглым румянцем на нежной, лепестковой коже, с большими розовыми ушами, с шершавыми, исцарапанными, как у всего мальчишеского племени, руками. Колька не блистал никакими заметными талантами, учился на тройки, шалил в классе и любил то, что любят все мальчики в мире: футбол, рассказы про войну, собак, кино, любил он еще поесть. Словом, он был самый обыкновенный мальчик, и это, собственно, и возбуждало всеобщие симпатии к нему.

Валентина Ивановна наливала чай, уходила на кухню подогревать чайник, мазала Кольке бутерброды, слушала, смотрела, и ей казалось, что за столом разговаривают отец с сыном.

— Николай Николаевич, вы бы повлияли на Кольку-то, — сказала она, — мне за него стыд принимать. Говорят, он девочек обижал в лагере, дразнил, толкался.

— Охота была! — Колька втянул круглую голову в плечи, выражая недоумение. — Я с ними вообще ничего общего... Они только и знают, что в дочки- матери играть — с утра до вечера.

После завтрака оба ее Николая отправились в город... Колька не без умысла рассказал за столом об одном мальчике из соседнего двора, который два раза ходил смотреть панораму Бородинского боя и уверяет, что панорама лучше, чем кино. К великому удивлению Валентины Ивановны, Николай Николаевич тут же предложил Кольке поехать посмотреть, так ли это, точно у него не было других дел; чудеса, таким образом, продолжались. И она надела на сына свежую рубашку, повязала ему пионерский галстук, вложила в кармашек чистый носовой платок; Николай Николаевич побрился и пообещал не опаздывать к обеду. И когда, проводив их до лестницы, Валентина Ивановна поглядела, как они спускались рядом по ступенькам, большой и маленький, занятые своим разговором, она едва удержалась от слез — самая лучшая, тайная надежда, с которой она почти уже простилась, вновь ожила в ней. Отгоняя от себя счастливую догадку, пытаясь объяснить поведение Николая Николаевича как-нибудь более жизненно — просто выдались у него один-два свободных денька, а жена уехала из Москвы отдыхать — и не в силах противиться своей надежде, она тут же, торопясь, с бьющимся сердцем, принялась за дела: надо было и купить все, и сготовить, и успеть приодеться к обеду.

Колька по дороге к панораме, сидя в такси, сделался тихим, смирным, и в голосе его появилась льстивость:

— А французов мы победили тогда, дядечка? — спрашивал он о том, что хорошо знал сам, и лишь затем, чтобы доставить удовольствие дяде Коле. — А французы потом убежали из Москвы?

Он выражал ему свою благодарность за эти подарки, посыпавшиеся на него: ведь стоило ему только пожелать, и вот он ехал смотреть загадочную панораму — ехал в такси через весь город. Выйдя из машины, он очутился перед невиданным раньше огромным стеклянным домом, на белых столбах-лапах, круглым, как башня с плоской крышей. У входа в башню толпилось много народу — все билеты на сегодня были проданы, — но дядю Колю с его Звездой, а заодно и Кольку милиционер пропустил без разговоров и даже на виду у всех откозырял им.

Самая панорама поначалу разочаровала Кольку. Он ждал чего-то иного, а оказалось, что панорамой называли очень большую картину, просто картину, повешенную по кругу, в центре которого стоял он с дядей Колей и с другими экскурсантами. Кино производило на Кольку гораздо бо?льшее впечатление — там, на экране, все двигалось и шумело, и если конники скакали и рубились, то они вправду скакали, махали саблями, валились с коней, уносились дальше; если солдаты палили из ружей, то от треска выстрелов болели уши; здесь же, на панораме, сражение было безмолвным и неподвижным. Но затем Колька обнаружил в этой неподвижности и некоторое преимущество: на экране было плохо то, что интересные кадры чересчур быстро сменялись, тогда как здесь он мог не спеша, обстоятельно все рассмотреть. И высокие с торчащими прямо хвостами шапки солдат, и их нарядные, как на игрушках, мундиры, и золотые новенькие каски кавалеристов, и каждую лошадку, застывшую на скаку, и каждую пушечку, выкаченную вперед, и вдалеке стройные, как на параде, войска, еще не вступившие в бой. Поближе, у самой огражденной перильцами площадки, на которой стоял Колька, все было совсем настоящее: разваленная по бревнышкам изба, пыльная, побитая трава, разъезженная искромсанная колеями дорога. А на дороге и по обочинам повсюду высовывались круглые железные ядра, наполовину зарывшиеся в землю, — тут, должно быть, бомбили.

И еще понравился Кольке, вызвав живой интерес, весь белый, бородатый дед, объяснявший экскурсантам панораму. Вместо указки он держал замечательный электрический фонарик, вдвое больше обычного, и водил лучом по картине, показывая то на одно, то на другое. Пиджак его был тесно увешан орденами и медалями, и они тихо, как колокольцы, позванивали, когда он переходил с места на место. Дед был так стар, на взгляд Кольки, что, наверно, сам участвовал в сражении, о котором рассказывал. И, должно быть, он уже утомился, рассказывая, потому что часто замолкал, отдуваясь; поглядывая на Кольку, он почему-то щурил один глаз и улыбался.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату