— Я вас не понимаю, господин ротмистр, — недоуменно поднял я брови, — о какой организации вы говорите? Неужели для того чтобы украсть одну-единст-венную монашку, понадобилась целая организация? Кстати, господин ротмистр, почему вы все время коверкаете мою фамилию? Извините, но я в этом усматриваю неуважение к себе.
— То есть, как это «коверкаете»? — с неудовольствием посмотрел на меня офицер. — Я, кажется, произношу ее совершенно точно: За-при-во-ден-ко, — по слогам выговорил он. — И при чем тут монашка? Вы что же, вилять начинаете?
— Мне кажется, господин ротмистр, что это вы начали… гм… дипломатничать. Моя фамилия — Мимоходенко, а не Заприводенко. И мне просто неприятно, когда ее коверкают, да еще несколько раз подряд. Что касается монашки, то. я все объяснения уже дал господину исправнику, и, право, не понимаю, зачем понадобилось это дело опять ворошить. Монашку я не крал.
Ротмистр быстро вскинул на нос пенсне, распахнул папку и впился взглядом в какую-то бумагу.
— Так-ак, — протянул он зловеще. — Этот ваш прием — играть на созвучности фамилий — нам хорошо известен. Вы не Мимоходенко, а Заприводенко, Роман Заприводенко. И никто другой.
— Как бы не так! — вызывающе воскликнул я. — Никто не имеет права перекрещивать меня. Я не Роман, а Дмитрий и ношу это имя с того самого дня, как мне его дали целых три священника, крестившие меня сообща. Вот, извольте прочитать! — бросил я на стол свое институтское удостоверение и паспорт. — А Роман Заприводенко — это наш третьекурсник, мой сосед по кровати. Он как раз присутствовал, когда ваши люди арестовывали меня. Я жаловаться буду! — взмахнул я рукой.
Ротмистр, побледнев, схватился за колокольчик. В дверях вырос жандарм.
— Махрова! — крикнул офицер. И когда появился лошадинообразный, спросил его свистящим шепотом: — Ты кого вчера арестовал, а?
— Кого приказали, ваше благородие, того и арестовал, — непонимающе уставился на офицера жандарм. — Вот этого самого Заприводенко, ваше благородие.
— Осел!.. Дурак!.. А в паспорт его ты заглянул?!
— Ваше благородие, так он же сам отозвался, когда я спросил.
— На трое суток под арест. Ма-арш! — подняв голос до звука металла, скомандовал ротмистр. — А этого— в камеру! В камеру его!
В камере я буйствовал: стучал в дверь, требовал бумаги и чернил. За три дня я написал жалобы прокурору, губернскому жандармскому управлению, губернатору, министру юстиции и даже Государственной думе.
В жалобах я объяснил, что со мной случился психологический слуховой самообман — явление, научно доказываемое во всех учебниках психологии, в том числе и в «Психологии» Уильяма Джемса. Все дело, писал я, в извозчике: он обознался, приняв меня за похитителя монашки. Хотя исправник после допроса отпустил меня, но велел оставить в канцелярии свой адрес. И вот, когда в квартиру вошли жандармы, я подумал, что это за мной, и на вопрос, кто здесь Заприводенко, ответил: «Я», так как мне показалось, будто спросили, кто здесь Мимоходенко. Теперь жандармы, ничего не понимающие в психологии, незаконно держат меня по своему невежеству под арестом.
Каждую жалобу я заканчивал троекратным «протестую» и для большей убедительности ставил три восклицательных знака.
Однажды ко мне в камеру привели какого-то человека с запекшейся кровью на губах и синяками под глазами. Жандарм спросил его:
— Знаешь ты этого студента?
Человек долго смотрел на меня, дрожа всем телом, и наконец сказал:
— Не могу взять грех на душу: не знаю.
Выпустили меня только через десять дней. Ротмистр, избегая встретиться со мной взглядом, протянул мне лист бумаги:
— Прочтите это предписание.
В предписании губернского жандармского управления говорилось, что дело в судебную инстанцию не следует направлять, так как объяснения жалобщика суд, вероятно, сочтет убедительными. Принимая, однако, во внимание, что жалобщик вольно или невольно способствовал бегству студента, опасного политического преступника, и что в Градобельске он этим может снискать себе нежелательную для общественного спокойствия популярность у учащейся молодежи, склонной к увлечениям, считать целесообразным подвергнуть его административной высылке по месту рождения с проживанием там под надзором полиции.
Прочитав, я чуть не подпрыгнул от радости: так, значит, Роман скрыться успел. А я-то все десять дней мучился сомнениями.
— Вы, кажется, таким оборотом дела совсем не огорчены, — с досадой заметил ротмистр.
Я загадочно ответил:
— Конечно. Могло ведь быть и хуже. Но все равно это произвол, и я буду жаловаться министру внутренних дел.
Подписав обязательство выехать из Градобельска в течение двадцати четырех часов, я отправился в институт.
В зале стояла тишина, лишь приглушенно доносились из аудиторий монотонные голоса лекторов.
Я постучал в дверь директорского кабинета. При виде меня Кирилл Всеволодович облегченно вздохнул:
— Выпустили? Ну, я рад. Значит, мои объяснения возымели свое действие.
— А разве вы, Кирилл Всеволодович, ходатайствовали за меня? — спросил я с благодарным чувством.
— Я подтвердил, что такой «слуховой самообман» психологически верен. Ах, Мимоходенко, Мимоходенко, беспокойный вы юноша. Ну, да теперь вы извлекли урок и, надеюсь, будете вести себя солиднее. Идите в аудиторию, вам надо наверстать пропущенное.
— Увы, Кирилл Всеволодович, я покидаю Градобельск: меня высылают. Пришел за документами.
Кровь от лица директора отхлынула.
— Боже мой, боже мой, — прошептал он. — Лишиться сразу двух воспитанников. А на первом курсе и без того недобор. Что скажет попечитель округа!
Мне стало жалко старика.
— Простите меня, Кирилл Всеволодович, что я причинил вам огорчение. Но разве я мог поступить иначе!
— Вы обязаны были поступить иначе! — гневно крикнул он. Но тут же опять смягчился: — Хотя, впрочем… товарищеский долг… Да, товарищеский долг… — Он поднял на меня свои блеклые, выцветшие глаза, и мне показалось, что в них засветились зависть и нежность. — Ах, молодость, молодость! — сказал он дрогнувшим голосом. — Все в этом слове…
В зал я вернулся в тот момент, когда из всех аудиторий повалили институтцы. Первым меня увидел Аркадий.
— Дми-итрий! — протянул он, будто не веря своим глазам. Повернулся и зычно прокричал: — Товарищи! Вернулся Мимоходенко! Мимоходенко вернулся! Качать его!
Конечно, он давно разблаговестил, как я помог Роману скрыться.
Что тут началось! Меня стискивали в объятиях, целовали, подбрасывали к самой люстре — ведь Романа очень любили.
Воскресенский поднялся на стул и проревел:
— Ну, какой дурак первый назвал его заморышем? — Потом, что-то вспомнив, смущенно пробормотал — Ах, да, это, кажется, я его так назвал… Ну, извиняюсь.
Из института я отправился на квартиру. Антонина Феофиловна, узнав, что меня высылают, заплакала, обозвала жандармов архаровцами и пошла на кухню приготавливать мне в дорогу мои любимые пончики. Я слышал, как она там бормотала: «Опять яички подорожали. С чего б это?»