Порочный круг. И опять я повторяю: я не могу сказать: - я невинен в лившейся русской крови, я чист, на моей совести нет пятен... Все, мы все, скопом, соборно виноваты во всем совершившемся. И совесть меня зовет не лезть в подвал, а ехать в Россию и хоть гвоздик свой собственный, - но вколотить в истрепанный бурями русский корабль. По примеру Петра.
Что касается желаемой политической жизни в России, то в этом я ровно ничего не понимаю: - что лучше для моей родины - учредительное собрание, или король, или что-нибудь иное? Я уверен только в одном, что форма государственной власти в России должна теперь, после четырех лет революции, - вырасти из земли, из самого корня, создаться путем эмпирическим, опытным, - и в этом, в опытном выборе и должны сказаться и народная мудрость, и чаяния народа. Но снова начать с прикладывания к русским зияющим ранам абстрактной, выношенной в кабинетах идеи, невозможно. Слишком много было крови, и опыта, и вивисекции.
[ИЗ ПИСЬМА]
...Вы доставили мне большую радость Вашим письмом. Первое и главное это то, что у вас, живущих в России, нет зла на нас, бежавших. Очень важно и радостно, что мы снова становимся одной семьей. Важно потому, что, как мне кажется, - никогда еще на свете не было так нужно искусство, как в наши дни: в нем залог спасения. Радостно потому, что эмиграции - пора домой. Эмиграция, разумеется, уверяла себя и других, что эмиграция высококультурная вещь, сохранение культуры, неугашение священного огня. Но это так говорилось, а в эмиграции была собачья тоска: - как ни задирались, все же жили из милости, в людях, и думалось, - быть может, вернемся домой, и там примут неласково: - без вас обходились, без вас и обойдемся. Эта тоска и это бездомное чувство вам, очевидно, незнакомы. Признаваться в этом тяжело, но нужно. На чужбине мы ели горький хлеб. В особенности когда остыло безумие гражданской войны, когда глаза понемногу стали видеть вещи жизни, а не призраки, - началась эта бесприютная тоска. Много людей наложило на себя руки. Не знаю - чувствуете ли вы с такой пронзительной остротой, что такое родина, свое солнце над крышей? Должно быть, мы еще очень первобытны, или в нас еще очень много растительного, - и это хорошо, без этого мы были бы просто аллегориями. Пускай наша крыша убогая, но под ней мы живы.
Вот чему мы научились в эмиграции. Большему вряд ли чему по-настоящему мы научились на Западе. Европа не живет, а зализывает раны, рычит и скалится на старые обиды, над шелудивым телом вьются, липнут трупные мухи, - неистовая сволочь, паразиты. Лишь в Германии можно поучиться труду и мужеству. А на запад от Рейна, пожалуй, что и этого нет, - то есть мужества и труда. Деревня пустеет, работать не желают. Города переполнены. В городах скука, одурь и безразличие, пьянство. Это современность, конечно.
Старая культура прекрасна, но это мавзолей: романский, пышный, печальный мавзолей на великом закате, а у подножия - уличная толпа, не помнящая родства, с отшибленной за годы войны памятью, с вылущенной совестью. Культурные, умные французы, - а если француз умен и культурен, то это человеческий образец, - очень понимают это и брезгуют своей республикой. Как это ни странно, но французская высшая интеллигенция в 19 и 20 годах была в большинстве большевиствующей, она с какой-то спокойной печалью готовилась к европейской, в особенности французской революции. Но эта чаша миновала.
К чему это все приведет? Должно быть, все же силы жизни возьмут верх, душевно опустошенное поколение будет сменено более здоровым. Но в жизни Европы решающую роль должна сыграть Россия. Оттуда, из России, должно подуть спасительным забвением смерти. Вы помните очень давнишнее настроение А. А. Блока, когда он сидел дома с выключенным телефоном, - у него было безнадежное уныние бессмыслицы, в каждом лице он видел очертание черепа. Вот так же и в Европе: - заперта дверь и выключен телефон с жизнью.
Я чувствую, как Россия уже преодолела смерть. Действительно - смертию смерть поправ. Если есть в истории Разум, а я верю, что он есть, то все происшедшее в России совершено для спасения мира от безумия сознания смерти. Я понимаю так: - смерть - такая же безусловность, как звездное небо над головой. Так я и должен ее принять, - как безусловность. Но расширенными зрачками, отдав все силы души, глядеть в эту непостигаемую безусловность, - это болезнь. Европа, вообще не привыкшая к безднам, до сих пор не может отвести глаз, душа ее угнетена и мрачна.
Разумеется, все это лишь самые общие очертания, скорее - таково впечатление от Запада, когда поживешь в его городах. Но, может быть, это самая правда и есть: уныние опустошенных душ.
На этом печальном фоне искусство (туземное) чахнет и тускнеет. У русского искусства мало соперников. К нему тянутся, как к источнику живой воды. Сопротивления еще много, еще бы. Но покоряющая сила его поразительна. Его влияние выступает все яснее, об этом говорят все громче, правда - пока еще с оттенком изумления: - ведь все же мы - варвары, мы еще не новые Афины второго Рима. В Германии, в особенности, сильно влияние Достоевского. Его здесь чтут, может быть, больше, чем у нас.
Разумеется, успеху русского искусства помогает страшный ущерб искусства европейского: дорога свободна. Но есть и особая причина. Это уж из моих соображений. Я думаю, что русское искусство особенного типа, и тип этот теперь чем дальше, тем в более чистом виде будет проявляться. Его основа, его зерно - внутри полое. Например, зерно (романского искусства) в разрезе ровное, однообразное, очевидное. Русское - со свищем. Это ни хорошо и ни плохо, и думаю, что теперь только полое семя даст колос. С этой самой полости немцы и сходят с ума у Достоевского.
Искусство романское на закате. На закате и рационально-правовая мораль, и римское понимание государственности: людям в ней тесно. Жизнь стала обширнее и глубже романского сознания. Вот тут-то и нужна живая вода, которую, как Вам известно, приносит ворон в клюве. Все это давно уже сказано, но я воспринимаю это всей кожей, как воздух...
ПИСЬМО А. СОБОЛЮ
12 июня 1922
Милый Андрей, рукописей твоих я до сих пор еще не получил. Как получу, тотчас извещу тебя о том, куда и на каких условиях думаю их продать.
Теперь о моем письме в 'Накануне'. Видишь ли, Андрей: когда-нибудь настанет век, когда мы будем жить в прекрасных городах, общаться с прекрасными людьми, с природой, со звездами, писать прекрасные рассказы. Очень хорошо. Но раньше, чем дожить до этого века, нужно перестать быть парием, презренной сволочью, каковыми мы, русские, являлись до сей поры в этом мире. Но перестать быть сволочью можно только почувствовав себя частицей единого, огромного, сильного и творящего добро. Таковое есть Отечество. Вот тут-то и начинается трагедия, в особенности с последним, т. е. с творящим добро.
Мое Отечество пережило страшнейшую из революций, известных в истории. Могу я принять Отечество без революции? Могу я женщину, родившую дюжину детей, уверять в том, что она - девственница?
Но ведь этим занимается одна часть нашей эмиграции: - дети не твои, подкидыши, ты отроковица. Другая часть эмиграции занимается тем, что считает Отечество - лохудрой... Одни - маниловцы, другие - смердяковцы. Наконец, третьи - совсем чудаки. Они говорят: 'революция была, но в октябре 17-го кончилась, дальше идет не революция'. Т. е. с октября по сей день, за годы, когда были разбиты и уничтожены белые армии, выгнаны поляки из Украины, англичане с Кавказа и из Архангельска, когда пропагандой на Западе была предотвращена интервенция, когда мужики получили землю и устроились на ней, когда вся русская жизнь была вывернута, как тулуп, наизнанку, за эти пять лет происходила, оказывается, не революция, а что-то другое. Тогда, во-первых, я не понимаю, что такое революция, во-вторых, думаю, что революция и есть именно это 'что-то другое'.
Революцию я должен принять со всею мерзостью и ужасами. Это трудно, очень. Но ведь те, кто делали революцию, - интеллигенты, рабочие, крестьяне, солдаты, красные, зеленые, белые, перебежчики, разбойники - все составляют мое Отечество. Ведь особого, 'отечественного' народа, помимо не творившего всего этого выворачивания России наизнанку, - нет. Я же Отечества кровный сын, и если я фактически не участвовал в делах, то мысленно и чувственно совершал дела не легкие, и отделять себя, выгораживать, быть чистеньким у меня нет оснований.
В принятии революции нет оправдания ее, ни порицания ее; нет морального начала, как нет морального начала в том, чтобы стащить свою лодку с песка и поплыть по реке. Я думаю, что вообще рассматривание революции как начала морального, в особенности романтизирование ее, - есть ложь и зло, так же, как ложь и зло - восхищаться войной и воспевать ее. Война и революция - неизбежность. Война есть внешнее движение народа, революция - внутреннее движение народа. Когда они совмещаются, как за последние пять лет в России, - нация переживает сдвиг. Предотвратить войны и революции нельзя ([можно] лишь оттянуть срок). Историческая наука не дала еще для этого верных рецептов.
Есть люди, принимающие русскую революцию без большевиков - это четвертая категория чудаков. Впоследствии история разберется, кто кого породил: революция большевиков или большевики революцию. Это и есть столь модный сейчас спор о личности и коллективе. Во всяком случае революция и большевики неотделимы. Если я прилепляюсь к Отечеству, принимаю революцию, я признаю, что большевики сейчас единственные, кто вытаскивают российскую телегу из оврага, куда завезли ее красные кони. Удастся вытащить? Не знаю. Но знаю, что делать нужно мне: завязло ведь мое Отечество.
В эмиграции думают по-другому. 'Не вытащишь, сукин сын, лопнешь'. И ждут, когда большевик лопнет. И это ждать, когда лопнет, - считается честным, красивым, стойким.
Другие в эмиграции, вроде Милюкова, говорят: 'дайте мне возможность скинуть большевиков, и я устрою в России земной рай'. Но ведь дают (возможность) за деньги. Платить будет не Милюков. Он только устроит земной рай. Подати будет собирать на Красной площади французский сержант сенегалец 126 линейного пехотного полка.
Русские эмигранты (полит[ические] деятели) ведут себя как предатели и лакеи. Клянчат деньги, науськивают, продают, что возможно. В Европе (кроме Германии) Россию ненавидят и боятся. России не на кого рассчитывать только на свои силы. И главная сила России сейчас в том (в России этого не чувствуют, кажется), что Россия прошла через огонь революции, у России горячее дыхание. Это можно почувствовать, лишь сидя здесь, на Западе, где не было потрясений революции, но где жизнь идет на ущерб. Здесь катастрофа неминуема.
Так вот, в общих чертах, причины, заставившие меня написать письмо в 'Накануне'. Я отрезаю себя от эмиграции. Эмиграция ругает меня с