раскинулась. Течет, грустит лениво и моет берега. Над скудной глиной желтого обрыва в степи грустят стога. О, Русь моя! Жена моя! До боли нам ясен долгий путь! Наш путь — стрелой татарской древней воли пронзил нам грудь. Наш путь — степной, наш путь — в тоске безбрежной, в твоей тоске, о Русь! и даже мглы — ночной и зарубежной — я не боюсь. Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами степную даль. В степном дыму блеснет святое знамя и ханской сабли сталь… И вечный бой! покой нам только снится сквозь кровь и пыль. Летит, летит степная кобылица и мнет ковыль… И нет конца! мелькают версты, кручи… Останови! Идут, идут испуганные тучи, закат в крови! Закат в крови! из сердца кровь струится! плачь, сердце, плачь… Покоя нет! Степная кобылица несется вскачь!». Россия несется навстречу к своим страшным годам, и как не вспомнить дальнейшее: — «к земле склонившись головою, говорит мне друг: — Остри свой меч, чтоб не даром биться с татарвою, за святое дело мертвым лечь!».
Что же происходит? Александр Александрович, переживший эпоху «Прекрасной Дамы», опять имеет видение: все Та же, — «и с туманом над Непрядвой спящей, прямо на меня Ты сошла в одежде, свет струящей, не спугнув коня. Серебром волны блеснула другу на стальном мече, освежила пыльную кольчугу на моем плече. И когда, наутро, тучей черной двинулась орда, был в щите Твой лик нерукотворный светел навсегда». И тут же — переход: — «Опять с вековою тоскою пригнулись к земле ковыли, опять за туманной рекою Ты кличешь меня издали»… И в последнем отрывке этих стихов — эпиграф из Соловьева: — «И мглою бед неотразимых грядущий день заволокло»: — «Опять над полем Куликовым взошла и расточилась мгла, и, словно облаком суровым, грядущий день заволокла». Вспомните девятьсот восьмой, девятьсот девятый год — когда «за тишиною непробудной» отплясывали канкан и танго, когда существовало растленное общество эпохи реакции — ив эту эпоху он пел: — «За тишиною непробудной, за разливающейся мглой не слышно грома битвы чудной, не видно молньи боевой… Но узнаю тебя, начало высоких и мятежных дней! Не может сердце жить покоем, недаром тучи собрались. Доспех тяжел, как перед боем. Теперь твой час настал. — Молись!»
Твой час настал, — настал час России; индивидуальных переживаний образа больше нет, есть образ коллективный — душа народа. И с этого времени мы уже не имеем индивидуально субъективного Александра Александровича, — перед нами поэт Русский, с большой буквы. Так следует подходить ко всем этим прекрасным образам Блока, от Прекрасной Дамы и до России.
Третьим испытанием является встреча с Драконом. Уже не Лев, а Дракон. Кто переживет это испытание, тот должен стать Георгием Победоносцем и убить этого Дракона, или быть им убитым. Это вполне конкретно и реально выражено в поэзии Блока. Чувство опасности возникает. Входит великолепный сэр и говорит: — «Пора смириться, сэр!». Александр Александрович субъективно чувствует ноты, о которых нам так несравненно рассказал Стриндберг в «Инферно», «Шхерах» и других произведениях. — «Есть игра: осторожно войти, чтобы вниманье людей усыпить; и глазами добычу найти; и за ней незаметно следить. Как бы ни был нечуток и груб человек, за которым следят, — он почувствует пристальный взгляд, хоть в углах еле дрогнувших губ. Ты и сам иногда не поймешь, отчего так бывает порой, что собою ты к людям придешь, а уйдешь от людей — не собой». Вот это чувство «глаза индивидуального» есть не что иное, как чувство глаза того единственного образа, того нерукотворного образа, который в сердце Александра Александровича, как вы знаете, отныне отпечатан: России. К этому сводится дальнейшая идеология России: — Россия есть первая целина, она не Восток и не Запад, она — не варвары и не эллины. Шрадер в своих работах доказывает, что первейшее праарийское племя было расселено на юге России, и что уже потом две ветки индоарийского племени расселились — на Запад и на Восток. По теории Шрадера оказывается, что была исконная раса, и что стволом, не стволом даже, а между-двух-ствольным маленьким завитком были
Александр Александрович является в «Скифах» своим лицом выразителем действительно народной души: «Мильоны — вас. Нас тьмы, и тьмы, и тьмы. Попробуйте, сразитесь с нами! Да, скифы — мы; да, азиаты — мы, с раскосыми и жадными очами. Вот срок настал» (тот срок, о котором он говорил за восемь почти лет до этого: — «твой час настал») — «вот срок настал. Крылами бьет беда, и каждый день обиды множит, и день придет — не станет и следа от ваших Пестумов, быть может! О, старый мир! пока ты не погиб, пока томишься мукой сладкой, остановись, премудрый, как Эдип, пред Сфинксом с древнею загадкой!»… (В одной этой фразе: — «Сфинкс с древнею загадкой» — опять-таки целое философское откровение, целые теории коренятся). «Россия — Сфинкс. Ликуя и скорбя, и обливаясь черной кровью, она глядит, глядит, глядит в тебя» (в Запад) «и с ненавистью и с любовью!.. Да, так любить, как любит наша кровь, никто из вас давно не любит! Забыли вы, что в мире есть любовь, которая и жжет, и губит!». Дальше говорится о том, как мы любим все — «и сумрачный германский гений», и старую Галлию, и «лимонных рощ аромат», и «венецьянские прохлады» — да, мы берем это в себя, но не как синкретизм; мы, как долженствующие соединить Восток и Запад, мы, скифы, должны бережно вобрать в себя это все и положить не в мертвый музей, а в живой музей нашего сердца, нашего русского сознания. — «Придите к нам! От ужасов войны придите в мирные объятья! Пока не поздно — старый меч в ножны, товарищи! Мы станем — братья!» Да, братья, братья; «товарищи» — это только начало… Александр Александрович теперь уже знает, что политическая революция, — «граждане» — сон пустой, она взывает к социальной; и социальная революция («товарищи»!) — сон пустой, она взывает к духовной, к революции сознания. Если мы не исправим наших индивидуальных путей, если мы, реформируя экономику, не станем каждый «стезею» — какая же чертовская гримаса получается из всего этого!
«Товарищи! мы станем — братья!». Стали ли мы братья? — вот вопрос, который поднимает сознание Александра Александровича, — стали ли мы братья? Ведь это вопрос о том, быть или не быть, — стали ли мы братья? «А если нет — нам нечего терять, и нам доступно вероломство! Века, века — вас будет проклинать больное позднее потомство!.. Идите все, идите на Урал! Мы очищаем место бою» (— наш «бой» — не «Маркизова лужа» заговоров, даже война была «Маркизовой лужей» для подлинного максималиста) — «мы очищаем место бою» (— какому же бою?) «стальных машин, где дышит интеграл» (— механика) «с монгольской дикою ордою», — с волной еврейских погромов и других прелестей Востока, не вобравшего из всех трех революций — революции сознания. Да, стальной интеграл натыкается на Восток, и в этом «интеграле» — и Ллойд Джордж, и «сэр», и те однобокие, материалистические, только материалистические, механические мировоззрения, которые вопреки всему конкретному продвигают свои контрреволюционные идеологии под флагом изжитого материализма. И на этом идеологи контрреволюции пытаются создать тот братский коллектив, который Александр Александрович всю жизнь искал на всех путях! Все его искания, весь его максимализм был — воплощение, воплощение и воплощение: довоплотить до
В тысяча девятьсот восемнадцатом году, когда писались эти строки, Александр Александрович был в том же настроении, в каком он не раз в жизни бывал, начиная с ранних эпох стихов — «Будут страшны, будут несказанны неземные маски лиц». — А теперь — «в последний раз опомнись, старый мир!». Вот в каком настроении создаются «Двенадцать», которые выходят в это же время. Здесь та же линия. «Логос» Владимира Соловьева вошел в рыцаря, и не в рыцаря, а просто в Пьеро, а Пьеро стал — «только литератор модный, только слов кощунственных творец», и в нем — русский интеллигент; и дальше этот интеллигент стал босяком — «молчите, проклятые книги, я вас не писал никогда!» — и, наконец, этот босяк стал Петькой из «Двенадцати». А «Прекрасная Дама» была «Незнакомкой», «Проституткой», и даже проституткой низшего разряда, «Катькой». И вот в Катьке и Петьке «Двенадцати», в том звуке крушения старого мира, который Александр Александрович услышал со всей своей максималистической реалистичностью, должно было быть начало восстания, начало светлого воскресения, Христа и Софии, России будущей: — впереди — «в светлом венчике из роз, впереди — Исус Христос». Да не так же это надо понимать, что идут двенадцать, маршируют, позади жалкий пес, а впереди марширует Иисус Христос, — это было бы действительно идиотическое понимание. «Впереди Исус Христос» — что это? — Через все, через углубление революции до революции жизни, сознания, плоти и кости, до изменения наших чувств, наших мыслей, до изменения нас в любви и братстве, вот это «все» идет к тому, что «впереди», — вот к какому «впереди» это идет.
Я, товарищи, извиняюсь, что так много отнял у вас времени, но вы видите — даже краткий пробег по основным символам поэзии Блока, лишь краткое перечисление этих символов показало нам глубокую органологическую связь всего его творчества от «Прекрасной Дамы» до «Двенадцати». И вот, что же есть «Двенадцать»? — «Двенадцать» — не «стальной интеграл» и не Восток, не то и не другое, а нечто третье, соединяющее и то и другое, нечто совсем новое.
Можно ли Александра Александровича как поэта разрывать, можно ли его брать с эстетической точки зрения? Я знаю, что я бы, например, мог написать о словесных инструментовках и ритме поэзии Блока — целые тома, но было бы пошло и стыдно, если бы на эту тему я заговорил сегодня, здесь, где мы вспоминаем его.
Можно ли причислить Александра Александровича к тем или другим партийным влияниям? С Гете ведь всячески поступали. Но послушаем, что Александр Александрович говорил сам об этом своем периоде, — он сам, Блок «Двенадцати», какое понимание политическое придавал «Двенадцати» он. Вот заметка Александра Александровича о «Двенадцати», написанная им 1-го апреля 1920 года, которая нашлась после его кончины. Вольная Философская Ассоциация поручила мне, — по моей просьбе, — дать мне возможность обнародовать ее вслух. Вот она.
«С начала 1918 года приблизительно до конца октябрьской революции (три — семь месяцев?) существовала в Петербурге и Москве свобода печати; т. е., кроме правительственных агитационных листков были газеты разных направлений и доживали свой век некоторые журналы (не из-за отсутствия мыслей, а из разрушения типографского дела, бумажного дела и т. д.); кроме того, в культурной жизни, в общем, уже тогда заметно убывавшей, было одно особое явление: одна из политических партий, пользовавшаяся во время революции поддержкой правительства, уделила место и культуре: сравнительно много места в большой газете, и почти целиком — ежемесячный журнал. Газета выходила месяцев шесть (кроме предшествующего года); журнал на втором номере был придержан, и потом — воспрещен. Небольшая группа писателей, участвовавшая в этой газете и в этом журнале, была настроена революционно, что и было