— Как же революционная власть может товарища Блока сажать на Гороховую?
Я предпочел ответить вопросом:
— А вы-то сами, товарищ, революционер или контрреволюционер?
Он улыбнулся, радуясь наперед моей легкой победе над ним:
— Ну, уж вы меня не обижайте: и без того обидно.
— То-то! — сказал я.
— То-то! — повторил он, и все весело засмеялись кругом.
Между тем, весть о том, что здесь известный писатель Блок, уже успела облететь обе камеры и вокруг нашего стола собралась целая куча народу. Многие спрашивали, где он, и на цыпочках подходили к койке, на которой он дремал, чтобы взглянуть на него, и снова отходили в раздумьи, односложно делясь своими впечатлениями. Не все они знали о нем раньше, хотя бы понаслышке, многие только слышали о нем и уже совсем немногие читали его. Эти последние были почти исключительно политические. Но всем было как-то отрадно знать, что вот здесь, на этой «Гороховой два», вместе со всеми «известный писатель» и, взглянув на него, все уже потом с участием, которое сохранилось к нему весь этот день до самого его освобождения, подходили к нему, чтобы как-нибудь выразить свое доброе чувство.
Очевидно, сам внешний облик Блока внушал всем, что именно таким должен быть собою «известный писатель», и что это человек, во многом отличный от других.
Покуда А. А. дремал, я оставался героем всей камеры. Но вот он очнулся и подошел к нам. Немедленно завязался диспут. Затеял его бывший кавалерийский офицер С., и вот по какому поводу.
С. прославился на войне необыкновенно лихим набегом в глубокий тыл германского расположения. Об этом подвиге в свое время писали во всех газетах, а фотография героя обошла все иллюстрированные приложения. С. считал себя поэтому большой знаменитостью и, знакомясь с кем-нибудь из арестованных, он произносил свою фамилию с гордостью, ожидая как будто немедленного изъявления преклонения и восторга. Но, конечно, мало кто знал так точно хронику войны, и в большинстве случаев лихому кавалеристу приходилось самому как-нибудь заводить разговор о войне и о ее героях. Внимание, которое привлекал к себе Блок? пришлось ему не совсем по вкусу. Когда Блок подошел к нашему столу, С. немедленно представился:
— Какова ирония судьбы! — сказал он. — Моя фамилия С. — повторил он. Блок промолчал.
— Вы, может быть, слышали о деле… — и он назвал какое-то число 15-го года, и тут же еще раз рассказал про блестящий подвиг, им совершенный.
— Так вот я говорю: как будто бы нам с Вами место не здесь, а на самом деле — как раз наоборот, и я всем это объясняю, хотя и никто не хочет согласиться. Ведь социализм — это что? Равенство, так? — Равенство! Ну, так значит, ни у кого никаких знаков отличия быть не должно. Вот у меня забрали полученного мною, не скажу, чтоб не по заслугам, Георгия и совершенно справедливо! Вот Вы пишите стихи и пользуетесь заслуженной известностью — это тоже своего рода Георгий, значит, забрать Вас!
Блок спросил его:
— А Вас разве за то арестовали, что Вы отличились на войне?
— За то или не за то — моя фамилия С., и в этом все дело.
— Ну, батенька, — сказал один из моряков социалистов-революционеров. — И мнение же у Вас про социализм… — и он энергично начал характеризовать прежнее офицерство, войну и ее прославленные подвиги. Блок заступился за кавалериста, на которого начали уже наседать со всех сторон:
— Вы к нему несправедливы, — сказал он, — существует и такое представление о социализме. Еще большой вопрос, какое представление о нем победит в жизни. Он повторяет не только белогвардейские слова, но и слова некоторых из социалистов.
— Такой социализм наш худший враг, — сказал моряк Ш.
— Однако, — возразил А. А., — вот же Вы говорите это не на свободе, а в тюрьме.
— Верно, Александр Александрович, Вы правы. Товарищ С. не так уж глупо рассуждает!
— Однако, — обратился ко мне А. А.: — Шигалевщина действует: и прямо, и навыворот.
Приближался час обеда; все разбрелись к своим койкам составлять «пятерки». Дело в том, что обед заключенные получали не каждый в отдельности, а сразу пять человек в одной большой деревянной миске. Заключенным самим предоставлялось разбиваться для этого на партии по пяти человек. Приходилось отказываться от «буржуазных» привычек. В Блоке, только что узнавшем про обеденные порядки, боролись привычная брезгливость с сильным аппетитом.
— А Вы будете обедать? — спросил он меня.
— Да, я думаю, как все!
— А знаете, было бы хорошо с этими настоящими товарищами, — сказал А. А.: — Они все какие-то чистые.
Это, действительно, было так. Среди пестрой массы арестованных политические отличались не только выражением своего лица, но и поразительной чистоплотностью. Арестованные моряки и рабочие, между тем, уже взяли нас, неопытных «интеллигентов», под свое покровительство. К нам подошел моряк Ш.
— А Вы все еще ни к кому не пристроились? Хотите к нам, А. А.?
— Если можно…
Мы стали в очередь, и Ш. начал подробно объяснять Блоку, почему он рад видеть его здесь:
— Писатели все должны видеть своими глазами. Кто сможет сказать, что он пережил русскую революцию, если он ни разу не побывал в Чрезвычайке. Вот теперь Вы и с этой стороны увидели дело.
— Но с этой стороны я никогда не хотел видеть революцию, — возразил Блок.
— Значит, Вас интересует только парад!
— Нет, не парад, — снова возразил Блок, — а настоящая правда, здесь разве она есть?
Они явно не понимали друг друга и говорили о двух разных правдах. Блок с усмешкой обратился ко мне:
— Вот Вам случай пофилософствовать по-настоящему.
Но философствовать нам в данную минуту уже не пришлось. Уже суп был налит в нашу миску, мы получили каждый по куску хлеба и по деревянной ложке и вернулись к нашему столу. У всех нас были кое-какие собственные запасы, и мы выложили их тут же на стол. Затем мы приступили к исполнению обряда: каждый по очереди опускал ложку в миску, на дне которой плавали кусочки конины, и, проглотив свою ложку супу, дожидался, пока очередь снова дойдет до него. Все мы, очевидно, были одинаково «деликатны», и когда миска опорожнилась, вся конина оказалась в неприкосновенности на дне.
— Эх, деликатные вы! — сказал рабочий П. и тут же взял газетный лист, оторвал от него пять лоскутов бумаги, достал свой перочинный нож и стал накладывать каждому по равному числу кусочков мяса.
Блок раскраснелся от горячей похлебки; вся обеденная церемония, видимо, привела его в хорошее расположение и, с трудом разжевывая жесткую конину, он начал шутить:
— Зачем же Вы, товарищ П., себе тоже положили на бумажку, могли бы свою порцию оставить в миске.
— Нет, это уже оставьте! По-товарищески, так по-товарищески, чтоб всем было одинаково…
Обед кончился. Большинство арестованных растянулось на койках. К Блоку подошел хорошо одетый господин и, поклонившись, торжественно произнес:
— Позвольте представиться! Ваш искреннейший почитатель! — Начала их разговора я не слышал; А. А. убедил меня расположиться посвободнее на койке, и я задремал.
Когда я, приблизительно через час, проснулся, господин с хорошими манерами, прислонившись к столу, все еще беседовал вполголоса с Блоком, сидевшим на краю койки у моих ног, или правильнее, господин все еще продолжал говорить, а Блок молча его слушал.
— Понимаете, Александр Александрович, — говорил искреннейший почитатель Блока, — для меня между внешним видом книги и ее внутренним содержанием дисгармония немыслима: переплет — это как бы аккомпанемент к стихам. Ну вот, например, «Ночные часы» — Вы понимаете, как трудно подобрать тон кожи; иль решить вопрос: одноцветный корешок или же под цвет обреза. Совершенно ясно, например, что «Ночные часы» не допускают золотого обреза. Да, но какой же? Наконец, я остановился на голубовато-синем. Знаете, такого цвета, как плащ у Мадонны Леонардо. Вы согласны со мной, Александр Александрович?
— Да, разумеется.
— Ах, Александр Александрович, если б Вы знали, что для меня значит: