никакого основания ожидать такого «чуда». Бунин, кажется, моим выступлением остался доволен.
В этих кипящих спорах в фойе театра дружески, без вражды сошлись представители самых различных общественных и литературных группировок Мне лично это очень понравилось, потому что до тех пор мы сходились с модернистами, религиозниками и всякими мирнообновленцами только на боевых публичных диспутах, где, конечно, было не до того, чтобы вслушиваться и вдумываться в высказывание противников. И тут у многих участников собрания явилась мысль о создании чего-то вроде московского клуба писателей, где бы сходились лица самых разнообразных художественных и политических установок для хорошего, дружеского обмена мнениями. Тут же этот клуб и был основан. Вошли в него: Бердяев, Булгаков, Лев Шестов, Г. А. Радчинский, Брюсов, Андрей Белый, Ив. Бунин, Борис Зайцев, кажется, Вячеслав Иванов и др. Преобладали они, а не мы. Вероятно, именно ввиду этого для компенсации выбрали председателем меня. Клуб собирался периодически до самого лета, и был на нем целый ряд интересных докладов. После лета пришла Октябрьская революция, и клуб распался, Но воспоминание о нем у меня осталось хорошее.
Как я не стал почетным академиком
Было это, мне кажется, в конце 1912 или в начале 1913 года. Заседали мы как-то вечером в правлении «Книгоиздательства писателей». Иван Бунин скучающе просматривал вечернюю газету. Вдруг он с сожалением воскликнул:
— Умер Мамин-Сибиряк!.. А мы как раз собирались избрать его в почетные академики. Эх, жалко, не поспели! Тяжелая его жизнь была в последние годы. Утешили бы старика.
По окончании заседания вышел я из правления с братьями Буниными. Иван Алексеевич вдруг берет меня под руку и спрашивает:
— Как вы, Викентий Викентьевич, относитесь к институту почетных академиков?
— Нахожу, что это черт знает, что такое. Из писательской массы выделяют двенадцать человек, — почему именно двенадцать? — и награждают их словом «почетный академик». И все считают это какой-то важной наградой и смотрят на них среди других писателей, как на генералов. Не люблю генералов ни в какой области.
Бунин помолчал, потом сказал тихо и искушающее:
— А если мы вас выберем почетным академиком?
— Буду очень рад, — чтобы иметь возможность публично отказаться от этого звания и указать на всю его комичность.
— Жаль…
На следующий день звонит мне по телефону Юлий Алексеевич Бунин.
— Викентий Викентьевич, брат меня просил переговорить с вами. На его юбилее, как вы знаете, присутствовало несколько почетных академиков. Между прочим, они обсуждали кандидатуры на три имеющиеся вакансии и постановили выбрать вас, как писателя-общественника, Мережковского, как представителя модернизма, и кн. Сумбатова-Южина, как драматурга. Выбор обеспечен, даже если бы остальные академики на это не пошли. Из имеющихся девяти присутствовало на совещании пятеро: брат, Боборыкин, А. Н. Веселовский, Овсяннико-Куликовский и (кажется, пятым он назвал Златовратского, если он в то время уже не умер). Но вы понимаете, — конечно, если вы собираетесь отказаться, то они предпочтут вас не выбирать.
И он стал мне пространно доказывать, что это учреждение — весьма разумное, что вполне законно желание отметить заслуги достойного писателя и т. п. Тянуло меня совершить предательство, — согласиться, а потом, после выборов, с треском отказаться. Конечно, было бы небесполезно высмеять это учреждение. Но я ответил:
— Если они считают меня достойным, то должны бы выбрать независимо от того, откажусь я или нет. Пусть они действуют так, как им повелит их совесть, а я буду поступать, как мне подскажет моя.
Выборы были отложены на неопределенное время.
Из книги «Записи для себя»
На фоне яркой весенней зелени — великолепный конь золотистой масти, с раздувающимися черными ноздрями. На нем — нагая девушка с беломраморным телом, румяная, с алыми устами. Красиво!
Маленькая перестановка. На фоне яркой весенней зелени — нагой конь с беломраморным телом, румяный, с раздувающимися алыми ноздрями. На нем — прекрасная девушка золотистой масти, с черными губами и с черным носом. Красиво?
В октябре 1917 года, в Москве. Окоп пересекал Остоженку поперек. В окопе сидели рабочие, солдаты и стреляли вниз по улице, по юнкерам. Третий день шел бой. Совершалось великое и грозное. Не страница истории переворачивалась, а кончался один ее том и начинался другой.
Стреляли. Продвигаться вперед с одними винтовками, без артиллерийской подготовки, было трудно. Но уже знали: с Ходынки идут на Хамовнический плац батареи на помощь красным. И все ждали, когда над головами завоют снаряды и начнут бить в здание штаба, где засели юнкера.
На время затихла стрельба. Перед окопом озабоченно пробежала рыжая собачонка с черными ушами, остановилась у тумбы, обнюхала и побежала дальше. Вдруг быстро подняла голову и жадно стала во что-то вслушиваться. И невольно все тоже насторожились: не начинает ли артиллерия обстрел?
Но нет. Совсем не это интересовало собачонку. Было что-то гораздо важнее и интереснее: за углом, в Мансуровском переулке, завизжала собака, и рыжая собачонка с серьезными, обеспокоенными глазами вслушивалась в визг. Это было для нее самое многозначительнее среди свиста пуль и треска пулеметов, среди гула разрушавшихся устоев старой человеческой жизни.
И из всего — самое потрясающее, почти невозможно вообразить, и что, однако, совершенно бесспорно. Год, неделя, час, секунда… Только мы, с нашим сознанием, воспринимаем их как данные отрезки времени. Чтоб нанести ответный удар врагу, человеку потребно несколько секунд. Спать человек должен каждый день. Но при соответствующих внешних условиях возможны существа, которым для нанесения удара врагу требуется наша неделя, и другие существа, которые должны спать каждую нашу секунду. Вся наша многовековая история может вместиться в одно моргание глаза какого-нибудь существа. И во время одного нашего вздоха протекло многомиллионнолетнее существование какого-нибудь микроскопического мира, — микроскопического для нас, а по существу — такого же огромного, как наш: перед вечностью миллион лет и секунда равны.
Передо мною большими шагами расхаживал известный художественный критик, высокий человек со студенчески длинными волосами, рукою откидывал волосы с красивого лба и говорил:
— Вот перед окнами вашего кабинета — церковка. Зашел к вам художник, увидел ее. «Какая замечательная церковь! Подлинно русская церковь! Как чувствуется в ней глубокое смирение русского народа, его просветленно-христианская примиренность с горькою своею судьбою!