недоброжелательством останавливались все взгляды: был он сын декабриста Волконского, сын Марии Волконской, воспетой Некрасовым, — и занимал теперь пост помощника душителя свободной науки. Были тут еще какие-то чиновники из министерства народного просвещения, был и благодушный, все и всех старающийся примирить, ректор наш Андреевский. Вошедшие разместились на первой скамейке, а Василий Иванович взошел на кафедру и приступил к чтению очередной лекции.
Крутой, очень высокий лоб, редкая бородка, поношенный сюртук. Сейчас обидно и больно было за него, — он не мог побороть волнения и начал лекцию задыхающимся, срывающимся голосом. Однако содержания лекции нисколько не смягчил против обычного. Рассказывал он, как грозный начальник екатерининской «тайной экспедиции» Шешковский допрашивал молодых студентов, арестованных в связи с делом Н. И. Новикова, как сказал им: «Матушка-императрица приказала бить вас поленом, если вы во всем не сознаетесь». (Хохот аудитории). И как студент Лопухин ответил: «Не верю я, чтоб рука, подписавшая „Наказ“, могла подписать такое повеление!» (Хохот и рукоплескания). Генерал Новиков (может быть, тоже потомок Н. И. Новикова?) сидел прямо, внимательно слушал и загадочно глядел на лектора.
Вскоре лекции Семевского прекратились. Мы узнали, что он уволен из университета. Кафедру русской истории занял Е. Е. Замысловский.
Хорошо одетый, очень невысокий и худой молодой человек, с узким бледным лицом и странно- густою окладистою каштанового бородкою; черные колючие глаза; длинными, неврастеническими пальцами постоянно подкручивает усы. Был он курсом старше меня, тоже на филологическом факультете. Знаком я с ним не был. На него все потихоньку указывали: уже известный поэт, печатается в лучших журналах. Дмитрий Мережковский. Я и сам читал в журналах его стихи. Нравились.
В буфете я старался сесть поближе к месту, где он пил чай, притворялся, что читаю книгу, и с тайною враждою и завистью слушал, как он говорил о Плещееве, Надсоне и даже самом Михайловском как о личных знакомых. Вместо «л» он выговаривал «у», и звучало «Михайуовский». С ним всегда был другой студент, его однокурсник: высокого роста, узкогрудый, весь какой-то вихлястый; был он мне ужасно неприятен; глаза смотрели сквозь пенсне высокомерно и нахально. Сидел развалившись, широко облокачиваясь на стол, и когда был один, всегда читал книгу. Говорили, что он очень умен и талантлив, что профессор Каре ев оставляет его при университете. Евгений Соловьев. Впоследствии он был известным критиком. В то время он писал в либеральной газете «Новости» фельетоны за подписью «Скриба»,
Мережковский был первый писатель, которого я видел вблизи. И видел: такой же он, как большинство, даже неказистее. Если он может, — то почему я не могу? Я шел домой по Среднему проспекту и старался сочинить стихи, чтоб были не хуже стихов Мережковского.
Чем хуже? Да, да, нисколько не хуже!
Раз я шел по улице и увидел: Мережковский стоит у витрины фотографа и рассматривает выставленные карточки. Вот бы и мне стать знаменитым. Как самый обыкновенный человек, скромно стоять у витрины и рассматривать фотографии, а на тебя издали почтительными глазами будут смотреть люди.
Был такой миллионер-железнодорожник — фон Дервиз. Кажется, он тогда уже умер, и вдова, в его память, открыла на Васильевском острове несколько дешевых студенческих столовых. Цель была благотворительная: дать здоровый и недорогой стол студенческой молодежи, отравлявшейся в частных кухмистерских, Но очень скоро случилось, что поставленные во главе столовых отставные обер-офицеры и благородные чиновничьи вдовы стали воровать, и столовки фон Дервиэа приняли характер обычных дрянных кухмистерских.
Однако первое время в них кормили хорошо, было в них чисто, уютно. Кушанья подавали чисто одетые девушки одну неделю все они были в розовых ситцевых платьях, другую — в голубых. С белыми фартучками. Мне очень понравилась одна: русая головка, удивительно чистое, невинное лицо с большими синими глазами. Такою мне представлялась Гретхен в гетевском «Фаусте». Я стал всегда садиться за ее стол. С каждым днем она мне правилась все больше. И меня радовало — ко мне она подходила скорее, чем к другим, и уже особенным голосом, как знакомого, спрашивала, что мне подать, — борщ или суп. В университете из лекциях я с радостью думал, что вот через два часа увижу ее. Душа жадно просила любви, женской улыбки, светлых грез. Умилительно было смотреть на девически-чистый лоб девушки и детски- ясные глаза.
Однажды был у меня днем Печерников. Пошли вместе пообедать в кухмистерскую. Я ему с восторгом рассказал, какая там есть прелестная Гретхен, с какою милою девическою фигурою.
У него засмеялись глаза за темными очками.
— Поглядим! Сели за стол моей Гретхен. Печерников с изумлением спросил:
— Вот эта?
— Да. Под усами его пробежала мефистофельская улыбка. Он замолчал.
Когда мы вышли, Печерников взял меня под руку и с чуть заметною улыбкою спросил:
— Хочешь пари, что самое долгое через месяц я эту самую твою Гретхен…
В циническом слове он выразил то, что собирался с нею сделать. Я с омерзением отстранился и холодно сказал:
— Я бы просил тебя таких экспериментов не делать, хотя и убежден, что ничего ты у нее не добьешься.
Он улыбнулся про себя и перешел разговором на другое.
В начале мая Печерников встретил меня в университете и спросил:
— Свободен ты сегодня вечером часов в десять?
— Свободен.
— Обязательно приходи на бульвар, на Среднем проспекте, между Пятой и Шестой линиями. Ровно в десять.
— Зачем?
— Увидишь.
— Что за таинственность такая?
— Приходи, узнаешь. Буду ждать.
Пошел к десяти. Было слякотно и холодно, черные тучи на болезненно-бледном небе; несмотря на ветер, стоял легкий туман. Бульвар был безлюден. Только на крайней скамеечке сидела парочка, тесно друг к другу прижавшись; рука мужчины была под кофточкой девушки, на ее груди. Я отшатнулся. В девушке я узнал мою Гретхен. Печерников, крепко ее прижимая к себе, смотрел на меня хохочущими глазами.
Долго в эту ночь я не приходил домой. Зашел куда-то далеко по набережной Невы, за Горный институт. По Неве бежали в темноте белогривые волны, с моря порывами дул влажный ветер и выл в воздухе. Рыданья подступали к горлу. И в голове пелось из «Фауста»: