Дмитрий Вересов
Возвращение в Москву
Вместо предисловия
Вместо предисловия – об одной давно охаянной легенде, если позволите. Пригодится ли она для нашего повествования, не знаю заранее. Но вдруг? Вдруг что-то да свяжется, замкнется, вспыхнет? Озарится? Хотя бы и тысячелетний прах. На нем стоим, месим его, топчем в деловитой суете и праздных переплясах, неблагодарно попираем, если задуматься… Впрочем, типун мне, обсказавшись! Не прах, не прах – культурный слой! И бесценные клады, и отребья. И святость, и гадость. Конгломерат. Вот и отколупнем для начала кусочек плотно слежавшегося тысячелетия, провертим дыру по краешку, продернем шнурок, да попробуем на шею, а? Не страшно?
Возвращение в Москву
О том, как родилась Москва, мало ли какие слухи ходят и всегда ходили. Возможно, и до времен ходили под видом пророчеств. Изречено слово, считай, сбудется, так ли, наперекосяк ли. И чаще не так, а… известное дело, как, особенно в наших широтах, где и камень крепок размывают внешние и подземные потоки. Пещер-то под Москвой! Пещер-то, погибельных ходов, полостей!..
Камень крепок потоки размывают, где уж тут устоять словесной субстанции! Каждый у нас – и, скажем с гордостью, с этим ничего не поделаешь, как ни бей по голове хотя бы и до смерти, – каждый у нас, всякое слово глубоко в душе чтя, в особенности прописанное, волен, однако, понимать все так, как понравится, и принимать на веру то, что более ему по нраву. И приватные склонности и верования наши, будто разнотекущие потоки, размывают веское изначальное слово, изъязвляют его, и монолит со временем делается прободенным, хрупким, изъеденным лжой, как ржой. Собственной карикатурою становится, коряв да шершав, но трагически не теряет первоначальной сути своей, все глася и глася, глася неблагозвучнее и косноязычнее со временем. А мы-то!.. Мы-то рады бываем насмеяться над юродством! А уши мы отрастили, чтобы слышать не глас вопиющего, а, во-первых, себя и себя, а также лестные речи по своему поводу. И, бывает, чем ученее человек, тем…
Ученый дьякон Тимофей Каменевич-Рвовский, кстати сказать, лет триста с лишним назад прозябая в трудах размеренных и праведных в неблизком к Белокаменной Холопьем монастыре, что на реке Мологе, уносился, должно быть, грешною мечтою в столицу, как многие и до, и после него уносились. И соблазнялся дьякон верою, что начало городу положил внучок праотца Ноя князь Мосох Иафетович. Идея и впрямь была соблазнительная, гордыню приятно щекочущая, ибо какая древность! Какая древность! И куда там Риму, хотя бы и Первому, не то что Третьему, новоявленному и последнему. Святая осиянная древность, в восторженный трепет ввергающая.
Рассуждать о том, какая злая судьба принесла Мосоха Иафетовича в наши дикие места, дьякону, должно быть, лень было, а то и не полагалось, а сплетен по этому поводу не ходило никаких, к тому времени сплетни изошли талыми водами, но осталось твердым осадком предание. О чем дьякон Тимофей и сделал запись, да еще, досуг имея, приженил словес к преданию, грешник такой.
Фэнтези бы нашему ученому дьякону сочинять в духе эпических «Звездных войн», а не над летописью с молитвою корпеть. Что за имена такие у основателей великого города, дьякон Тимофей?! Иные какие-то имена, невесть из какого космического запределья прорвавшиеся, приснившиеся, уворованные и умышленно разъятые до сердца, чтобы слепились из останков имена главные, до сей поры еще живые и полноводные, не изведенные в катаклизмах. Как это ни странно.
Так вот, жену Мосоха Иафетовича звали якобы Ква, и соединил Мосох Иафетович в вечном супружестве имена в названии главной реки, и получилась, понятно, Мос-Ква. У Мосоха Иафетовича и дети были, если верить дьяконусочинителю: сын по прозванию Я и дочь то ли Вза, то ли Вуза. И речка, питающая Москву своею молодой водой, стала называться Явзой. Или Явузой, что ли. И на холме, высоко над водою, Мосох обустроился основателем.
Вот так. Что написано пером, то… И слово вам не воробей. Ученому ли дьякону об этом не знать? И такое точное указание места: вот вам и Никита Бесогон на Швивой горке, а под Никитой-то древнее капище. Или не капище, а Мосоховы камни основания, если верить дьякону Тимофею.
Домыслы все, соблазнительные домыслы. Остановись, дьякон, изломай перо, сокруши, остановись вовремя, ибо все мы, хоть слово написавшие, глядим не в Наполеоны, а что хуже – в пророки, и заносит нас ради красного словца. Мало нам описать, так тянет еще и турусы на колесах городить, так и везет волоком предсказать, как бы мимоходом. Остановись вовремя, излукавившийся мифотворец, не предсказывай, чтобы не гореть тебе за словесную ворожбу…
…Напрасно я так на дьякона, даже и неудобно. И вопрос: а к чему же все-таки легенда-то вспомнилась? Да так вспомнилась, что проснулось проклятье мое московское, московская аллергия – писательский зуд, издохший было в условиях пресной, как горные озера, идиллии. И я, очинив карандашик перочинным ножиком, раскрыл чистую тетрадь величиной в четверть стола. Тетрадь и карандашик – оттого, что компьютеры здесь, к вашему сведению, не в моде, а в моде пастораль и сусальная первобытность. Свежий воздух, горные ручьи, коровки, козочки, овечки и овечий сыр, домашние благозвучно квохчущие птички, кофе полулитровыми кружками, испеченные на заре хлебцы с хрустящей корочкой, открытый огонь в домах, бренчащие связки колокольчиков и запряженные санки зимой… И если меня застукают за компьютером (а здесь все покамест настежь, еще беды не чуют), то ославят извращенцем и террористом.
Так что легенда-то? Предание-то? Ах да! Юрий Алексеевич Мареев. Московский мой знакомец, неблизкий студенческий приятель
Он, не он? Поймать бы взгляд, а взгляда-то и нет, в глубокой тени голубые глаза. Или серые? Я совершенно этого не помню. Меня тогда в смятение ввергал его взгляд, и я опасался пробуждения смущающих меня в юности тайных, а теперь чрезвычайно популярных склонностей. Помню только, что девушки гадали о цвете его глаз, путали, шушукались, спорили и все искали – и очаровашки-глупышки романтические, и тверезые, умудренные и бессовестные мгимошные и журфаковские поблядушки- карьеристки – искали отроческого, небесного под ресницами. Этакой особой интересной сексуальности искали они, как я сейчас понимаю, и ничего более. Как, теперь признаюсь, и я тогда.
И все из-за Юркиных черных, небрежно-французисто примятых внемодных костюмчиков, чистеньких белых рубашек без галстука и особым образом, как-то так ловко под импорт разношенных, «скороходовских» башмаков. Из-за русой гривы, кое-как постриженной подо льва в дешевой парикмахерской, в подвальчике, в переулочке, название которого вспоминать не вспомнишь, а жаль.
И все из-за Юркиных провинциальных разговоров о том, что Москва не строилась, а плелась паутиной не без участия ведьмаков – стоит только взглянуть на карту города, как это становится очевидно. Потому якобы и притягивает так Москва, и цепляет раз и на всю жизнь. И где бы ты ни очутился, все равно барахтаешься в московской паутине, пыльной, роскошной, безалаберной, суетной, безмерно ползущей вширь и – хищной, сторожкой во имя уловления новых жертв.
Он, не он? Подойти, не подойти, если еще встретится? Если не он, не Юрий, то получится неприятно: знакомиться здесь так вот – по-простому – не принято, нарвешься на холодную отповедь сквозь зубы или на недоуменный идиотский взгляд травоядного и навсегда прослывешь невежей. Это вам не Москоу.
А если он, так что же? А бессмысленно. О чем говорить? Об отъявленном нашем студенчестве? По меньшей мере, странно будет. Не то место, не то время. Теперь не помнят, теперь мистифицируют, наводят порчу на чужака, бездарно шаманят, потрясая неплодными чреслами, и прогрызаются в… нет, подгрызают будущее шикарными имплантатами. У меня у самого шикарные имплантаты, какая уж тут к бесу студенческая юность!