правонарушения, связанные с разглашением государственной тайны. И постановление после недолгого совещания было вынесено довольно странное, как впоследствии расценил его Юра.

Суд постановил, что разглашение государственной тайны в данном деле является установленным, поэтому не имеет большого значения тот факт, что лицо, совершившее данное преступление, установлено не было. Одним словом, отвечает не тот, кто украл документы, потому как не пойман, а тот, у кого украли. Тот, кто нес за них ответственность.

Юре дали семь лет, и адвокат Дынник, дивясь Юриному недоумению, разводил руками:

– Юрий Алексеевич! Чего же вы хотели, мой дорогой? Чем вы недовольны? Семь лет – минимальный срок по вашей статье! А там, глядишь, и амнистия грянет, потому как избрали мы нового Генсека. На свою плешь, – проворчал осведомленный, должно быть, в делах государственных адвокат. – Между прочим, Юрий Алексеевич, отбывать вы поедете не в даль далекую, а поблизости, спешу вас порадовать, хотя и не имею права. Мы с Михаилом Муратовичем добились того, чтобы ехали вы в Можайскую зону. А там почти курорт по сравнению со всем прочим. Расконовоируют за примерное поведение, и… Мужская зона там маленькая, зато большая женская рядом. Это преимущество в вашем нынешнем положении. Вот, кстати, документы я вам принес на подпись. Не обессудьте.

– Что это? – удивился Юра.

– Юлия Михайловна желает с вами развестись, – вздохнул Мирон Игоревич. – Я сочувствую.

Юра подписал молча, даже не вчитываясь. Все к этому шло, сознавал он, но оказаться перед фактом было слишком тяжело. Юра остался один. С уходом Юльки для него словно оборвались все связи в этом мире. Он даже отказался от свидания с отцом и с Еленой Львовной, он не мог видеть никого, кто знал Юльку. Отказался Юра и подавать кассационную жалобу, как настойчиво предлагал адвокат. И в мае уже Юрий Алексеевич Мареев обживал барак, пытался на новом месте приспособиться к существованию осужденного, не зная, что месяц назад бывшая жена его и бывший друг Виктор Южин зарегистрировали брак.

Юлия Михайловна выходила замуж беременной, свадьбу справляли в домашнем кругу, и была свадьба тихая и печальная, несмотря на беспомощные попытки жениха оживить ее шутками и пышными тостами, вычитанными в бульварной книжке, которых вдруг стало появляться великое множество. В ночь после свадьбы от инфаркта скончался Михаил Муратович.

В пу?стыни в нашей, в опостылевшем Бирштадте, новость, феномен. На главной площади над витриной самой богатой, самой благоуханной кондитерской растянули на канатиках парус-клеенку с жизнеутверждающей надписью: «Бог любит тебя. Узнай почему». Только вот не написали, где об этом можно узнать. Не в кондитерской же этой самой под названием «Милая сладкоежка Суси»! Вероятно, аборигенам и так ведомо, куда направить свои стопы, чтобы выяснить, почему же их любят, а мне вот нет, не ведомо. Мне, представьте, не сообщили о местообитании здешнего оракула-утешителя, а сам я конфужусь спросить о нем.

И, собственно говоря, за что меня любить Вседержителю? За что меня так уж любить? Аз есмь промышляющий грызун в Его амбаре, так метлою меня, метлою! Всю-то жизнь пыльною метлою…

Пусть грызун, мышь, но создание я, однако же, тонкое и впечатлительное, и потому буквы, выведенные психоделическим, или, как теперь называют, «кислотным», колером, «напечатлелись», по-старинному говоря, на сердце моем. Потому теперь гадаю как дурак: «Любит, не любит?» А вдруг-таки любит? Потому что непререкаемо утверждается: есть Он одна сплошная Любовь, и никакого вам дуализма. Никаких метаний от плюса к минусу и обратно. Никаких сомнений и самооправданий, никакой подспудности, никакой звероватой толщи подсознания, никакого результирующего тления. Вот разве что… разве что имеется в наличии штат пророков, разбавленный – не без того – самозванцами. Но куда ж нам, человекам, без самозванцев. Причем ведь искренне, бедняги, верят сами себе и в самое себя. Почти всегда верят, а, как усумнятся, заливают сомнение известным зельем. И похмелье им наказанием в сомнении.

Но есть на них решето Господне, скупое решето, ячеи которого пропускают лишь немногих, гладких в вере, будто шелк, имена их живут в веках и чтятся. А те, кто в заусеницах да шипах, цепляются за переплетения и застревают. Должно быть, много их уже застряло, решето и засорилось, если судить по нынешним растрепанным в вере временам, и надо бы его почистить, решето, вытряхнуть вон застрявшее добро. А куда, Господи? Скажи, куда? Только скажи! Как узнаю, на крыльях полечу к той местности. Потому что тут же из плевельных сеянцев и пойдет заново расти кругами Москва, обетованное царство, горе луковое, моя пожизненная казнь.

Я и сам по молодости служил в пророках. Самозваных московских, понятно же. За мои «пророчества» платили мне в бульварных газетах. С какого же перепугу ударился я «пророчествовать»? С такого, что в отечестве моем объявили вдруг нечто вроде свободы слова. Это когда можно врать и злословить о чем и о ком угодно, то есть высказывать свою сиюминутную точку зрения в любой, даже самой непотребной форме – так было всеми понято. И, должно быть, только самый ленивый с ходу не полез высказываться, чирикать безмозглым воробьем.

Вот и я высказывался, но поначалу был столь наивен и глуп, что старался высказываться доказательно, причем не о покойниках, которым уже все едино, и сраму они не имут, а распространялся о здравствующих, за что и поплатился расквашенной мордой. Устроили мне также и познавательно-устрашающую экскурсию по Бутырке, переоценив, по всей видимости, мою незначительную персону, – признаюсь, чтобы застращать, вполне хватило бы и битой морды. Да еще вытребованного письменного обязательства о сотрудничестве.

С тех самых пор я и записался в «пророки» – измышлял и прогнозировал часто, изобильно, истово и со страстью, со страстью до заплетания кишок! Но – не доказывал, чур меня! Ибо не желал больше битой морды, а тем более узилища. И сия страстная стезя закономерно привела меня в психушку. (Наложились, впрочем, и обстоятельства интимные, но это уж… как водится. Есть Господь в небесах, а есть, пардон, Зигмунд Фройд.)

Тюрьма ли, скорбный ли дом для умалишенных – хрен, скажу я, редьки не слаще. Образованный капитан, что, вразумляя, подбил мне глаз, расквасил губы и таскал, как моську, по бутырским лабиринтам, приводил слова (чьи – неуверенно помню, не Дюрренматта ли?), приводил слова о том, что любого, ничего ему не объясняя, можно посадить в тюрьму на энное количество лет, и где-то в глубине души он будет знать, за что.

И как ведь интересно: те же примерно слова цитировал мне заведующий отделением страшной клиники, когда подписывал мой лист об освобождении, только говорил он не о тюрьме, а о сумасшедшем доме. Мол, каждого можно там запереть со всем на то основанием, причем в глубине души, как бы ни было затуманено его сознание, он будет знать почему. И будет даже где-то счастлив и благодарен, что его – нет, не вывели на чистую воду, а – приняли его игру.

«Врачу, исцелися сам», – тихохонько призвал я его. Он обозлился, как я понял. Задержал печать над своей подписью – нервным вензелем. «А не желаете ли обратно в палату?» – ревниво спросил из-под очков, которые от злости задрал на лысый лоб. Я обратно «в палату» так называемую не желал, естественно. Я желал скорее попасть домой, в книжную немоту кабинета, и чтобы никаких бдительных медам поблизости, и не бдительных тоже.

Эскулапа-то призвал исцелиться, но до сей поры сокрушаюсь, что недостало отчаянности поинтересоваться у того образованного капитана с резвыми кулаками, не желает ли он сам себя наказать лет так на десять или даже поболее. Ежели всегда найдется, за что. Но я – всего-то мышь гонимая, куда уж мне на капитанов госбезопасности хвост облезлый поднимать.

Вот задним числом подумал: а что это капитан меня по Бутырке гонял? У чекистов-то вроде бы есть своя внутренняя тюрьма. Кошмарна, по старым слухам, но не столь колоритна, что ли? Нет той смеси «одежд и лиц» и ужасающе разнообразных воней, по сравнению с бутырским заведением. Я задерживал дыхание, я затыкал нос, я был смущен, шокирован, убит и – прозрел. А прозрение мое в том, что миазмы испускают не столь тела, сколь характеры, натуры. Заточи даже не сотню-другую, а десяток-другой представителей рода человеческого в каменный мешок, тут-то и проявится то, что в миру бывает сокрыто под флером суеты, – и плесенная лживость, и угарное гремучее хамство, и тухломясая злокозненность, и преступная потная овечья кротость. Так лилии, или орхидеи, или дикая трава болиголов – всё едино, собранные под оранжерейным стеклом, уморят случайного пришельца скорее, чем на вольном воздухе. Я и сомлел – отливали водою из чайника. Тонкая я натура, тон-ка-я. Чувствителен чрезмерно, да.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату