представлялось ничем не оправданным авантюризмом.
Школа закрывалась. С одной стороны, туда ей и дорога, еще, глядишь, потолок на голову обвалится. Кроме того, сил больше нет долдонить и вбивать в тупые головы алкоголизированных еще в утробе созданий прописные истины. С другой стороны, что дальше-то? Работы больше нет. Летом можно отдохнуть, а дальше? Видимо, придется подаваться в Тетерин, заявляться в городской отдел образования и добиваться места школьного учителя. Добиваться, потому что у Юрия Алексеевича судимость, а в областном центре на это не станут смотреть сквозь пальцы, как здесь, в деревне, где треть, если не половина, мужиков так или иначе «причастились» – по хулиганке или за бытовые смертоубийства в состоянии тяжелого алкогольного опьянения.
В Тетерине жил отец вместе со своей железнодорожной кассиршей, которую завел в период знаменитого Ирочкиного московского отсутствия, и работал на станции «Тетерин-Перегонная», там же, где и его кассирша. Жил с тех самых пор, как Юра вернулся вместе с Людмилой, не пожелал мешать молодым.
Бабушка Нина Ивановна стала тяжела на подъем и все сидела в любимом углу, прислонясь к пристеночку, и глядела недоброй совой, не одобряя Юриного брака с «рыжей шалавой». Сидела-сидела, целый год сидела, все больше молчала, поджимала губы, вздыхала со всхлипом, вспоминала Ирочку. И часто поминала кагорцем. И померла сидя, прислонясь к пристеночку.
Теперь она лежала под железным крестиком и под розовым веночком на генераловском кладбище, и адрес ее был Третья Генеральская дорожка, участок тысяча триста сорок третий. А Ирочкин – тысяча триста сорок второй, с каменной плитой и одиноким белым ирисом – бабушки Нины изящной затеей. Между ними – бузинный куст и скамеечка. Над ними небо одно.
Вот Людмила еще… Ничего у Людмилы не вышло с истоками, правильно она чувствовала. «Рыжей шалавой» вернулась к истокам и осталась ею. Сначала она удачно пристроилась торговать в сельпо, с ходу лихо обойдя конкуренток, – место было для многих вожделенное. Но сельское начальство выбрало Людку – за внешность, улыбчивость и галантерейное обращение, и она подвизалась в лавке довольно долго и успешно. Любила Юру и приносила иногда появлявшиеся дорогие деликатесы в красивых упаковках, быстро освоив искусство торгового обмана. Юре стало тошно года через полтора, Людке тоже. Юра замкнулся, Людка стала осваивать импортный и запредельно дорогой магазинный алкоголь – все равно никто не покупал. Воровали иногда, это было, но не покупали.
И случилось неизбежное. Женщины, и все больше Людкины сверстницы и даже одноклассницы, заметили в один прекрасный момент, что она попивает – почти даже в открытую, прямо за прилавком – импортные ягодные наливочки, ликер «Амаретто», а то и шведскую водку и в кураже ведет соблазнительные разговоры с чужими мужиками, пусть и не представляющими собою бесценное сокровище.
Заметили, зажужжали меж собой и донесли в торговое управление, и каждая втайне надеялась, что теплое Людкино местечко достанется ей. На Людку по доносу напустили ревизию, и ее при ревизии выгнали, хорошо не отдали под суд.
Людка любила Юру, потому ушла от него, чтобы не позорить, не унижать его объяснениями и не тревожить укорами, что скопились у нее за генераловское время. Он не держал ее и остался бобылем, и нельзя сказать, что слишком мучился разлукой. Жалел ее поначалу, позднее, кажется, перестал. А Людка, как уже было однажды в горькой ее судьбинушке, пустилась во все тяжкие.
Когда пускаешься во все тяжкие, всегда – по закону природы должно быть – обязательно найдется компания. Взаимопритяжение отпетых колоссально. Но генераловские масштабы были для Людки малы, и зачастую она куролесила в Тетерине, оставаясь там месяцами, пока не опостылеет окончательно очередному любовничку-собутыльнику и не выгонит он ее вон, хорошо если не пришибет. Тогда она, потерявшая гордость и соображение, являлась к Юре просить на водку, «на праздник», на каплю веселья и по необходимости уже физиологической – померла бы она без алкоголя. Юра давал, сколько мог. Жалел, но к бездомной собаке жалости у него было больше, так ему казалось.
Людкино появление – в тот самый последний майский день, когда он прощался со школой, где учился сам когда-то, куда вернулся, выброшенный из большой жизни, где лямку тянул уж много лет, – ни в какие ворота не лезло. Только этого Юрию Алексеевичу еще и не хватало – видеть отекшую физиономию с непременным синим фуфлом под глазом. Видеть рыже-седые, сто лет не мытые, патлы, раззявленный, без нескольких зубов, бесформенный рот.
Если бы расчет он уже получил, можно было бы выдать ей хоть сотенную, и дело с концом, убралась бы в три секунды к своему любезному, что любил кулаками махать, а Людку без синяков не любил. Но денег почти совсем не было, потому ждал Юрий Алексеевич неприятностей скандального характера. Людка давно уже потеряла всякую кротость и винила бывшего мужа в своей загубленной жизни, вспоминала все его прегрешения, начиная с потери невинности на берегу Генераловки, и попрекала московской изменой. «Эта твоя фря», – говорила она о Юльке, которую видела раз в жизни, на его свадьбе. И то вряд ли видела, смотрела только на Юру, пока ей не сделалось дурно и стало не до того, чтобы кого-то разглядывать.
– Мне бы денежек, Юрочка, – начала Людка просительно.
– Людмила, нет денег, не получил еще. Приходи позже, – ответил Юрий Алексеевич, с тоскою предвидя дальнейшее.
– Как же нету? Для тебя, к делу пристроенного, может, и не деньги, а для меня, нищенки, и те хороши. Ну, Юрочка! Ну не обеднеешь!
– Людмила, нет денег, русским языком говорю!
– Ах, русским?! А ты мне еще по-английски скажи, дол-дон! Ноу мани энд гоу ту… гоу ту… – запнулась Людка, не вспомнив уместного слова. Запнулась, разозлилась и заголосила на все Генералово: – Жалко ему несчастной женщине копейку подать, чтоб та с голоду не померла! Будто я каждый день к тебе хожу! А побои через тебя терплю каждый день! Мой мужик все ревнует! Вот скажу ему, он тебе гладкую физиономию-то изукрасит не хуже, чем мне!
– Людмила, что ты несешь? Опомнись, а? Кто мне физиономию изукрасит? Савка твой? Да он на ногах- то когда в последний раз твердо стоял? В прошлом веке еще, мне думается, году так в девяносто восьмом.
– Да ты, Юрочка, не угрожаешь ли беднякам?! Чего легче! Я слабая, слабая, а будешь угрожать и денег не дашь, все людям про тебя расскажу! Узнают, кто их детей учит!
Господи, ну как ее выставить? Спорить со злобной с похмелья женщиной занятие крайне неблагодарное. Но Юрий Алексеевич взъярился, даже руки дрожали от ярости. Какая жалость тут! Ничего подобного! Аж в глазах темно. Прибить бы пакость, чтоб отвязалась раз и навсегда, да противно. Юрий Алексеевич распахнул огромный трехстворчатый шкаф, в полутьме старого дома сорвал что-то шелковое на ощупь, а потому, вероятно, не самое дешевое, и бросил Людке. Отвернулся, чтобы не видеть отвратную бабу, а также на всякий случай – чтобы не видеть того, что он бросил ей, дабы не мучиться потом сожалением. Он сжал кулаки в нервном напряжении и прохрипел несвоим голосом:
– Пропивай вот. А денег нет. Все на этом, Людмила.
– И на этом спасибо, Юрочка, – всхлипнула Людка, до которой дошло, что правда все. Скомкала и понеслась пропивать историческое голубое платье Ирины Владимировны китайского шелка драгоценного, хотя и выцветшего, и посекшегося по швам.
Юрий Алексеевич после ее визита запер дом и пошел на бережок – посидеть над заросшей речкой и прийти в себя. День был хуже некуда, весь насквозь пропах неприятностями, и впереди полная неизвестность. Он присел в траву, потом прилег и лишь десятком минут позднее вспомнил, что на этом примерно месте впервые сплелись их тела. Такая была красивая девочка. Самая красивая во всем Генералове… И цикады – так же громко, как тогда.
Да ну, какие цикады посреди майского дня?! Свихнулся, Юрий Алексеевич? Какие цикады? Мотоцикл- трещотка, вернее, свиристелка – такой особенный звук издавал выхлопной механизм Ильичева «макака». Что за день?! Только Ильича и не хватало вот сию минуту с его общественной неугомонностью и хозяйственными идеями отставного председателя колхоза. Сейчас начнет агитировать, призывать на какой-нибудь субботник по поводу начала летнего сезона или в ответ на восточно-европейские происки блока НАТО. Жаль, но удирать уже поздно. Ильич заметил Юрия Алексеевича, орлиное у него зрение- то.
– Алексеи-ич! – орал Ильич от дороги, перекрывая оглушительные трели своего мотоцикла. – Алексеи-