ни было здесь весело и замечательно, уехал одним из первых, по просьбе матери прихватив с собой вконец окосевшего Шурку Неприятных. За это Марина Александровна организовала им бесплатную доставку по домам на казенной черной «Волге».
Молодоженов провожали под народную обрядовую. Галина Карева без музыкального сопровождения пела свадебную величальную:
Ой-ка, глядь, лебедушка плывет,
Черный ворон нашу Танюшку ведет.
Плачьте горькими, горючими слезами,
В дом свекровушки невестушка идет.
Павел вел под руку Таню к выходу. Она низко опустила голову. Перед глазами все плыло — с того самого мига, как задумала дать Павлу первому ступить на ковер свадебного зала, но споткнулась на самом пороге, и ее нога первой коснулась красной дорожки. И все пышное торжество словно прошло мимо сознания, хотя вроде бы его не теряла. Но была близка. Удивительно, что ее пред обморочного состояния не заметил никто. Разве что Ванечка Ларин, непутевый друг Павла, свидетель. Он не сводил с нее удивленных глаз, пока его не оттерли в сторонку… Странный он был сегодня. Ни разу не подошел, слова не сказал, танцевать не пригласил. Заметив на себе ее взгляд, сразу отводил глаза, будто и не глазел вовсе…
За поминки стыдиться не приходилось. И кутьи хватило, и киселя, и воя, и причитаний. Бабы несли кто курей, кто сальца, кто огурцов, крестились на жестяную иконку Всех Скорбящих Радости, выданную Тане священником и поставленную на полочку в красном углу, выпивали, закусывали, ревели в голос. Все как одна приговаривали: «Смирный паренечек был, да ласковый!» Будто и не они чурались его, убогого, при жизни, не шептались: «Хоть бы Бог прибрал поскорее!»
В городе такое поведение воспринималось бы как чистой воды лицемерие, но здесь это совсем не так. Добросовестно, от всего сердца исполнялся тысячелетний обряд. Плач и стенания предназначены были умилостивить отлетевшую душеньку, чтобы ходатайствовала она перед Господом о тех, кто пока еще остался внизу. Примерно так подарками и наговорами задабривают домового, дворового, банную бабушку. К самой же смерти отношение здесь спокойное и деловое. Это для техногенной цивилизации смерть патологична, ненормальна, как ненормален вышедший из строя лифт. Для тех же, кто еще не выпал из природных ритмов, нет ничего более естественного. Тем более, в данном случае — ясно же было, что Петенька не жилец, как не жилец теленок, родившийся о двух головах… Совсем древняя баба Саня, обнимая плачущую Лизавету, приговаривала:
— Не горюй, милая, еще воздается тебе за страдания. Ангелом Божьим вернется к тебе твой Петенька, осенит белым крылышком. И зацветет ленок, травка незаметная…
Мужики сидели серьезные, кивали, поддакивали бабам, между собой вполголоса переговаривались на солидные темы — хозяйственные или внешнеполитические, — но все больше поглядывали на Таню. Напряжение, вызванное похоронными хлопотами, понемногу отпускало ее, и она не без удовольствия ловила на себе мужские взгляды. Не укрылось от ее внимания и то, как погрузневшая, беременная Тонька Серова — предмет детской зависти — с досадой ткнула локтем мужа-зоотехника, чтобы переключить его внимание на себя, законную.
Когда кончилась водка, сам собой появился мутный, припахивающий дрожжами первач. Однако закончили чинно, как и начали. Никто не подрался, не наскандалил, не ударился в пляс, а из песен пели только протяжные — про удалого Хас-Булата, про хуторок. Разогретая обильной едой и двумя стопками покупной вишневки, Таня пела вместе со всеми и, лишь заканчивая «Ах, зачем эта ночь…» с удивлением сообразила, что давно уже поет одна.
Остальные сидели молчком и сосредоточенно слушали.
— Это да! — не выдержал зоотехник, когда Таня смолкла.
— Эх, говорила я тебе, Лизавета, надо было Танечку в музыкальное отправлять. Голосина-то какой стал матерый, — заметила учительница Дарья Ивановна.
— Да уж не чета этим размалеванным, что в телевизоре скачут, — подхватил участковый Егор Васильевич, поедая Таню замаслившимися глазками. — Ни кожи ни рожи, орут, как кошки драные. Одно слово — актерки!
— Татьяна! — с пафосом проговорил завклубом Егоркин. — Возвращайтесь и живите здесь! Кто может по достоинству оценить ваши дарования в этом бездушном городе? Каменные джунгли…
— Это в Америке джунгли, — перебила начитанная Тонька. — А в Ленинграде у Таньки все хорошо. Квартира, учеба, муж директор…
— Редактор, — тихо поправила Таня. Упоминание об Иване было ей неприятно.
— Эта птица другое гнездо совьет… — вдруг пробурчала баба Саия.
Разошлись в десятом часу. Соседки помогли Лизавете с Таней перемыть посуду, прибрать в горнице, отобрали для внучат оставшееся после Петеньки барахлишко.
Проводив гостей до калитки, Таня вернулась в дом. Лизавета сидела за пустым столом и смотрела на тарелочку, на которой стояла накрытая кусочком хлеба стопка водки.
— И фотографии ни одной не осталось, — сказала она. — Не могла я его, такого… Ты вот что, Танька… Не говорила я тебе, но осталась у нас после матери Валентины вещичка одна, красоты редкостной. Загадывала на свадьбу тебе, да за Петенькой-то и позабыла совсем. Теперь вот вспомнила. Хоть и запоздалый подарок, но на память добрую. Совет да любовь… — Лизавета всхлипнула.
— Не надо. Пусть у тебя остается.
— Да на что мне здесь? Коров пугать разве. Прими.
— Не время еще…
VIII
Голый Павел сидел на краю ванны и, брезгливо держа письмо двумя пальцами, перечитывал его. Это неправдоподобно гнусное, омерзительное послание с утра жгло его сердце через карман парадной шелковистой рубашки, куда он, неизвестно из какого мазохизма, спрятал его, одеваясь на свадьбу. Оно терзало его душу, и когда он ехал с праздничными, взволнованными родителями в Голубой Павильон, и когда стоял на парадном крыльце, дожидаясь невесту, и когда, подбежав к желтым «Жигулям», схватил ее и жадно поцеловал, помяв фату и немного — прическу, и когда они томились в элегантном боковом вестибюле, слушая гул прибывающих гостей из смежного зала, и когда шли под торжественную музыку к… не к алтарю, конечно, но как бы это назвать?.. И только когда его, а потом и ее губы прошептали «да», и он склонился к ее обтянутой белой перчаткой руке, надевая на безымянный палец кольцо, вдруг отпустило, точно рассеялось бесовское наваждение. И весь вечер он был счастлив и возбужден, он любил всех — и даже мерзкого ростовского дядьку, но братской и сыновней любовью, а ее он любил особо, как никто никого и никогда.
Когда, уже ночью, выехав на проспект, черная обкомовская «Волга» развернулась не к центру, а на север и за мостом свернула налево, в сторону от их дома, он уже точно знал, куда их везут, — в Солнечное, на отцовскую дачу, туда, где прошлой зимой праздновали другую свадьбу, конспиративно-молодежную свадьбу Ванечки и Танечки Лариных. Эх, и хорошо же было тогда! А сейчас — тоже хорошо, только совсем иначе, и не только потому, что на этот раз все происходит с ним самим. Он довольно и тихо засмеялся, и Таня посмотрела на него вопросительно и весело.
— А Ванька смешной, правда? — спросил он в объяснение.
— Как всегда, только толстый… По-моему, товарищ Романов смешнее.
— Тоже как всегда. Доедем — обязательно выпьем за Берлин, столицу ГДР.
— А когда Зайков ключи достал, я вообще чуть не упала. Слушай, ты хоть догадывался?
— Ни сном ни духом. Я вполне настроился, что мы первое время поживем у Ады.
— Завтра обязательно сгоняем к Никольскому, посмотрим, что за квартира. Ты адрес взял?
— Никуда мы не поедем ни завтра, ни послезавтра. Эти три дня мы будем только вдвоем, как на необитаемом острове.