кормящая.
Старшина завел мотор.
— Знаем мы вас, кормящих… Ох, не спросил — мужик, баба?
— Девка, — сокрушенно сказала Валька. — И тут ничего у меня путем не выходит.
— Ну, не скажи. Бабель, она в хозяйстве тоже предмет полезный. — Он через плечо поглядел на Вальку и добавил: — Это, конечно, смотря какая бабель.
Когда они тронулись, Валька сказала:
— Ой, Сергей Сергеич, по случаю праздничка…
— Чего тебе? — настороженно спросил старшина.
— Мне тут бабы в роддоме сказали, что на Советской улице скупка имеется. Не согласитесь туда зарулить, а в поселок потом уже. Я сдать кой-что хочу…
— Золотишком, что ли, разбогатела? — Старшина хмыкнул.
— А я вам буду по гроб жизни благодарная. Угостить или там постирать чего. На огороде опять же. Только вы, пожалуйста, в скупку вместе со мной зайдите. Для солидности.
— Ох, и хитрая же ты баба, Приблудова! — сказал старшина, но на Советскую свернул.
…Это когда Вальку перед самой отправкой на поселение отпустили собрать вещички, она упихала в баул тряпки, взяла ложку, платьице от погубленной куклы (все память!), кружку, ножницы, иголки с нитками, оставшуюся банку варенья, мыла кусок нераспечатанный, припрятала на груди деньги, вырученные за швейную машинку (больше ни на что покупателей не нашлось), и полезла снимать со шкафа коробку с бигуди. Коробку она на обратном пути уронила, бигуди рассыпались по полу, а одна, проклятая, закатилась под шкаф. Валька полезла доставать ее и возле самой дальней ножки наткнулась на что-то, завернутое в тряпочку. Она развернула тряпочку — и обомлела. Богатство-то какое! Три колечка — одно обручальное, два с камушками, браслет желтый, кулон с зеленым камнем… Должно быть, от Алешеньки бедного осталось. Прежние-то сожители живехоньки, сто раз явились бы за добром своим, если бы даже и забыли, уходя… Валька завернула все это обратно и спрятала тряпочку на груди, рядом с деньгами. Там оно и хранилось с тех пор, только тряпочки менять приходилось, и еще перед каждой баней Валька запиралась в отхожем месте и быстренько подшивала тряпочку к внутренней стороне лифчика. Но теперь-то денежки нужнее будут. Она решила продать пока колечко с красным камушком, которое потоньше…
— Ну что, богатейка, — сказал старшина, когда они вышли из скупки, где их по причине его внушительных погон обслужили вне очереди и даже в цене не сильно обидели. — С тебя причитается. Давай теперь с тобой в винный заедем.
— Отчего не заехать-то, Сергей Сергеич? Угоститесь от души, от чистого, как говорится, сердца. Но только я Христом-богом прошу, не проговоритесь бабам про колечко-то… Да замолкни ты, зуда! — Это она уже крикнула ребенку, который разъерзался и раскричался в одеяле.
— Ты, Приблудова, на дите орать-то погоди, наорешься еще, — заметил старшина, — лучше спасибо скажи малявке своей.
— Это за что ж такое спасибо-то? — недоуменно спросила Валька.
— Большое и душевное. Она, не успела на свет народиться, а уж мамке подарочек сделала.
— Ка-акой еще подарочек? — протянула Валька, совсем уже ничего не понимая.
— А такой, что аккурат к Первомаю вам, ребятницам, снисхождение вышло, так что считаешься ты теперь, Приблудова, вольной поселенкой. Хоть сегодня можешь паспорт в отделении получить…
— И ехать куда пожелаю, что ли? — не веря своему счастью, пролепетала Валька.
— Можешь, конечно, только вот зачем? Прописку питерскую ты все одно потеряла и восстановить, я так понимаю, вряд ли получится. Разве к родственникам? Есть у тебя?
— Мать, — нехотя проговорила Валька. — Приемная. Только что я у ней забыла, у бабы Симы-то? Что тут деревня, что там — все одно. Останусь я. Декрет отгуляю, на весовую вернусь. Раз уж я теперь вольная, так здесь оно вольнее будет, чем в Хмелицах. А там посмотрим.
— Дело, — согласился Сергей Сергеевич. Ребенок в одеяльце зашелся в крике.
— Мокрая, поди, или жрать хочет, — сказал старшина. — С пеленанием до поселка подождать придется, а подкормить и сейчас можно. Слышь, Приблудова, доставай сиську, не стесняйся.
Валька расстегнулась и дала девочке грудь. Та сразу успокоилась и громко зачмокала.
— Во наяривает! — восхищенно заметил старшина. — Назовешь-то как?
— Ее, что ли? А Танькой!
— Почему Танькой?
— Это когда я еще в УРСе работала, была там у нас продавщица, Танькой звали. Красивая, стерва. И вот, значит, повадился к ней в гастрономический генерал один, не старый еще. То сметанки возьмет, то колбаски. У нас еще девки смеялись. Что-то, говорят, Танька, женишок твой сегодня не заявился. Другую, видать, нашел. А она молчит, только губы поджимает. А потом уволилась наша Танька, и не видели мы ее месяца четыре. И генерала как ветром сдуло. Но вот под зиму уже останавливается возле магазина черный ЗИЛ, и выходит из него тот генерал в парадной шинели, а под ручку с ним — наша Танька, вся в белых мехах и с муфтой белой! Заходят они, значит, в магазин. Танька перед каждым отделом прошлась, всем себя показала, а потом носик сморщила и говорит генералу своему: «Что-то тут товар все некачественный. Поедем, Толик, на Невский». И вышла гордо так. Все ей только вслед посмотрели… Вот и я свою шелупонь решила Танькой назвать. Вдруг тоже за генерала выскочит, будет в белых мехах ходить, попой вертеть…
Старшина расхохотался.
— Ну, Приблудова, не соскучишься с тобой! За генерала, говоришь? А полковника в зятья не возьмешь?
Так в один год и под одним именем вступили в жизнь два новых человека, носящих одно имя, и никто не ведал об их родстве. Обстоятельства их появления на свет мало предрасполагали к тому, что судьбы их когда-нибудь пересекутся. Однако пересеклись и отметили своим пересечением еще не одну судьбу. А как именно — об этом мы очень скоро узнаем.
Глава вторая
ТАНЕЧКА И ВАНЕЧКА
27 июня 1995
В половине шестого за окном запели первые трамваи. Иван Павлович встрепенулся, с отвращением поглядел на пишущую машинку и, кряхтя, поднялся из-за верстака. Подошел к окну, достал папиросу, закурил — и надолго закашлялся. Потом, раскурив успевшую потухнуть папиросу, выглянул на улицу. Дома на другой стороне, ползущий трамвай, грузовик возле универсама — все было как в тумане. Иван Павлович протер глаза, но пелена не исчезала.
— М-да, — произнес он. — Хреновенько, милостивые государи. Вы имеете видеть перед собою жертву излишней чистоплотности.
Окажись в этот момент в его квартирке какие-нибудь милостивые государи, они восприняли бы слова хозяина с недоумением: жилище Ивана Павловича отнюдь не свидетельствовало об излишней чистоплотности. Скорее наоборот. В одном углу продавленная тахта, которая никогда не заправлялась, да и белье на ней менялось нечасто. В другом — грубой работы верстак, на котором перемешались бумаги, книги, тряпки, грязная посуда, чайник, окурки, бутылки в узорах из засохших остатков кефира и прочее в том же духе. Рядом почерневший славянский шкаф — прямо из старого фильма про разведчиков. На полу — окурки, бумажки, пыль и сор. По углам паутина. Обои где оторвались, где выцвели, где засалились, так что и цвет их, и рисунок можно было назвать только одним словом — неопределенный.
Однако Иван Павлович давно уже ничего этого не замечал и, называя себя жертвой чистоплотности,