иначе и сомневается в их полезности. Ты же сама участвуешь в подобных делах и должна все понимать.
– Да, я участница, но я ничего не понимаю! Если ты хочешь всю правду, то я скажу тебе просто: даже Наппельбаум, с которым Олег давно ведет дела, не советовал мне строить жизнь в расчете на Олега! Что ты на это скажешь?
– Тогда я скажу тебе, что ты совершила большую ошибку, допустив этого человека так близко. Еще скажу, что не смог верно оценить ситуацию раньше, когда у вас все только начиналось. Так было бы лучше. Я же помню твои счастливые глаза, помню, сколько веселой энергии проснулось в тебе, когда появился Олег. Не мне судить про его дела с Наппельбаумом, но если ты считаешь, что это все так серьезно, я готов навести справки.
– Не нужно. Я во всем разберусь сама.
– Уверена?
– Да.
– Хорошо. Но обещай мне, дочь, что впредь всегда будешь ставить меня в известность о своих непростых делах раньше, чем это сделают другие. Договорились?
– Договорились…
– А теперь извини, но мне нужно спешить. Сегодня в городе проездом Глебов, главный кадровый инспектор из министерства, и мне назначено ровно на десять ноль-ноль…
Каждый из Вихоревых остался недоволен утренним разговором. И в обоих случаях реакция, обнаружившая это недовольство, была запоздалой.
Совещание у Глебова началось с капитального разноса и, вместо ожидаемых кадровых вопросов и утверждения в должностях подобранных Марленом Андреевичем специалистов, касалось абсолютной неготовности материально-технической базы госпиталя, предполагаемого к отправке в Афганистан. Московские гости, которых оказалось гораздо больше ожидаемого количества, давили авторитетом своих больших звезд и откровенно хамским отношением к представителям Военно-медицинской академии. Генерал-майор Вихорев попытался отключиться от происходящего в кабинете окружного начмеда и с удивлением поймал себя на мысли, что дочь поразительно равнодушно отнеслась к известию о его афганской командировке. Он попытался припомнить подробности утренней беседы, и настроение у него окончательно испортилось. Марлен Андреевич достаточно резонно укорил себя за то, что такое важное известие, как свой отъезд, довел до дочери между делом, и она, что вполне справедливо, могла даже и не заметить столь существенной новости, находясь в возбужденном состоянии. Далее недовольство собою стало расти, как снежный ком. Досадный факт саморазоблачения придал всей ретроспективе усугубленное самоуничижительное направление. Все сказанное казалось ему эгоистическим, смешным и нелепым. В каждом своем утверждении он находил малодушное желание уклониться от важности дочерних проблем, ловил себя на преувеличенно пафосных, а от этого совершенно неискренних фразах, прикрывающих его нежелание участвовать в жизни Альбины.
С совещания Марлен Андреевич вышел полностью готовый бросить все дела и, немедленно разыскав дочь, повиниться перед ней, а все, о чем было говорено с утра на кухне, обстоятельно и подробно обсудить вновь. Однако сделанные московскими гостями оргвыводы не потерпели возможного уклонения генерал- майора Вихорева от исполнения служебных обязанностей, и ему пришлось вместе с коллегами выехать в Сертоловский автомобильный батальон, где, собственно, и происходило формирование госпитальной колонны. Из Сертолова Марлен Андреевич несколько раз пытался дозвониться до дочери по домашнему и рабочему телефонам, но, к его досаде, оба номера не отвечали.
Что же касается Альбины, то и ее день, начавшийся с сюрпризов, продолжался в том же ключе. Выездное заседание квалификационной комиссии по случаю летнего сезона отпусков в очередной раз было перенесено. Старый Наппельбаум встретил девушку перед входом в ателье и поведал ей об этом нарочито веселым голосом, всем своим видом показывая, что именно искренняя забота о душевном покое ученицы выгнала его на улицу.
– Чтобы так жили все советские люди и уходили только в июльские отпуска! Но это, – он устремил в небо свой палец, – совершенно не повод плохо проводить время, и без того не предназначенное для работы. Что я имею сказать вам, Альбиночка, так это о моем желании угостить вас мороженым. Что вы мне ответите?
Альбина не решилась обидеть старика:
– Конечно, «да»! Куда же мы пойдем?
– О, мы пойдем в сквер на Тургеневской площади! И пойдем с таким видом, будто, кроме нас, никто в этом городе не знает, что там, – старик указал в сторону пышной зелени в обрамлении сверкающих трамвайных рельсов, – находится лучшее место, в котором можно наслаждаться пломбиром!
– Но я больше люблю крем-брюле!
– Пусть будет так! Тогда я скажу по-другому – наслаждаться пломбиром и крем-брюле!
Скамейка, выбранная ими, предоставляла всем желающим возможность полюбоваться солнечной перспективой Садовой улицы, выходящей к Калинкину мосту. Старик и девушка расположились на нагретых солнцем рейках, и каждый приступил к поеданию выбранного лакомства.
– Эй, жидяра, канай в свой Израиль!
Старик от неожиданности выронил стаканчик пломбира из рук. Тут же тусклый ботинок на толстой подошве лихим футбольным ударом послал мороженое в кусты. Альбина привстала со своего места, но чьи- то грубые руки толчком, предательски, со спины, усадили ее на место.
– Сиди, жидовская подстилка, – раздалось у самого уха зловещее шипение.
Старик и девушка испуганно оглядывались. Со всех сторон скамейку плотно обступила компания подвыпивших юнцов крайне небрежного внешнего вида. Предводительствовал, судя по всему, приземистый крепыш в широченных техасских клешах, это он первым подал голос, оскорбляя Наппельбаума.
– Ах ты падло! Мусорить в Ленинграде! – продолжал гнусавить предводитель. – Ты видишь, я об твой мусор ботинки испачкал! – Подонок резким взмахом поднял ногу, и измазанный пломбиром ботинок ткнулся старику прямо в лицо. – И кто рабочему человеку будет теперь этот ботинок чистить? – Нестройный хохот компании придал говорившему куража. – А, я тибе испрашиваю, жидов-ская морда!