С раннего утра каждый день уходят через горы, в лес, в патрульные или рейсовые полеты пилоты Ягодников и Борисов, молодые летчики Володя Оскорбин и Леша Букин... Скромная авиация тайги молча делает свое большое дело. Мы теперь мало пишем о тех, кому приходится садиться на лесные площадки, часто очень ограниченные, или пролетать через горы на небольшом и не приспособленном для высоты ЯК-12, иногда возвращаясь назад, после того, как увидишь, что на глазах меняется погода и аэродром закрывает облаками... Простые полотняные крылья на которых авиация пронесла свою смелую юность, еще немало принесут пользы.
По утрам над Муей слышен шум двигателей, и с точностью, по которой можно проверять часы, проходит над поселком белой стрелой ТУ-114, гордость Туполева; начальник Муйского аэродрома Степанов в этот ранний час желает экипажу доброго пути... Над тайгой проходят наши крылья. Зеленые крылья лесной авиации, выше их — серебряные крылья реактивной машины, а еще выше пролегла через небо Сибири дорога космонавтов. Дорога, начало которой родилось на нашей земле.
Я помню, как в дни нашей юности мы стояли с тобой у подъездов Политехнического музея в матовом свете фонарей, мягко падавшем на снежные тротуары, стояли в надежде попасть на лекцию о полетах в космос... В гулком лекционном зале с полукруглыми рядами студенческих скамей, где еще недавно мы слушали, как седой, но вдруг помолодевший Николай Асеев читал впервые поэму «Маяковский начинается», — в том же зале инженеры теперь нам рассказывали, что уже возможно построить ракету, способную преодолеть земное притяжение, скоро техника решит все сложности запуска, химики найдут горючее, и первые корабли пойдут за пределы атмосферы. Мы слушали, и все же нам казалось, что это прекрасно, но еще немного фантастично и что мы сами не доживем. После лекции мы подолгу бродили по притихшим московским переулкам, глядя на сверкающую поверхность Луны, где можно было простым глазом различить синеватые черты рельефов. Мы верили, что люди смогут туда попасть, — только мы не доживем. Один из нас был прав. Ты не дожил.
Мы только что кончили школу, когда настали такие дни, что звезды забылись, а небо стало страшным. Я помню зловещую ночь первой бомбежки Москвы. Уже смеркалось, когда они пришли, впервые дурным голосом завыли сирены, и с крыши было видно все. Они ходили в этот первый раз нахально и безнаказанно — город еще не привык обороняться. Небо было полно неоновых вспышек трассирующих пуль, летящих отчетливым пунктиром, но не достигающих цели. Стреляли беспорядочно и неумело. Не очень высоко, так, что ясно был виден, прошел «хейнкель» — мы скоро научились их различать, — он не бомбил, а только фотографировал. А по окраинам город уже горел кольцом, напоминая зарево 1812 года, знакомое по старым картинкам, и где-то за Дорогомиловом с грохотом взвивались в небо светлые снопы огня — это рвались на железнодорожных путях эшелоны со снарядами.
Таких налетов больше не было. ПВО окружила город глухим кольцом, и наступили ночи, когда в темной высоте слышен был только характерный звук моторов одного прорвавшегося «юнкерса». Вниз летел на парашюте осветительный бакет, заливая улицы бледным светом. Потом нарастал тянущий за душу вой, похожий на скрежет скорого поезда, низвергающегося с неба, и тогда каждый думал: куда? Глухо кашляли зенитки, сцеплялись в небе лучи прожекторов. На нашем заводе снова включали станки. Утром мы шли смотреть воронки, проходя вдоль бульваров, где тоненькие девушки в пилотках топтались у серых туповатых аэростатов заграждения. Кто видел Москву в те дни 1941 года, когда они стояли ближе всего, тот никогда об этом не забудет...
Бывало и так, что днем вновь раздавалась сирена, и он был отлично виден в небе — с тонким телом, с желтой лупоглазой кабиной, с крестами на крыльях, противно похожий на осу. Вдруг неожиданно смолкали зенитки, и все замирали в надежде и ожидании: откуда ни возьмись, заходя ему на хвост, вдруг появлялся маленький яростный истребитель. Тогда он судорожно начинал отворачивать, кидал куда-то без толку бомбы, потом вдруг сам заваливался на крыло и, чертя дымом, вгрызался в землю. И люди во всем большом городе, следя за очередным воздушным боем, дышали, как один, и, теплое до боли, росло в груди чувство к нашим летчикам.
Москву тогда закрыли почти наглухо. Летчики делали все, чтобы не пустить их к цели. Хочется встать перед этими людьми в летных шлемах, которых мы тогда хорошо знали по фотографиям в газетах, среди которых были друзья. И многие из них, чтобы не пропустить к Москве немцев, шли на таран, рискуя настолько, что и сами ложились в землю под простыми памятниками с погнувшейся лопастью винта над могилой...
Ты не дожил до дней, когда открылись дороги в космос. Ты не увидишь на Выставке достижений народного хозяйства длинное и темное, покрытое окалиной тело ракеты, вернувшейся с черных высот. Ты не увидишь оранжевых скафандров космонавтов. Только портреты Циолковского и Цандера были тебе хорошо знакомы.
Ты сам был из людей такого склада. Порывистый, неспокойный, вечно тебя куда-то тянуло, но что мог бы сделать ты для авиации, уже никто не узнает... Когда ты учился летать, тебя считали очень способным — простые крылья вели тебя так далеко...
Ты не увидел ни трудной победы нашей, ни первых людей, поднявшихся в космос. Я вспоминаю многое. Наш школьный кружок философии — ведь мы были не из балбесов, которых в двадцать лет хватает только на то, чтобы вкривь и вкось прочесть Ремарка, да и то лишь страницы, где написано про выпивку. И нашего Юрия Арнольдовича, учителя — сына политэмигранта, бежавшего из Германии от гестапо, — учившего нас главному: верному отношению к жизни. Я вспоминаю, как мы с тобой, когда читали о спасении участников экспедиции Нобиле с разбившегося во льдах дирижабля «Италия», готовы были удавить этого Цаппи, офицера Муссолини, постыдно, на глазах у всего мира, бросившего умирать на льдине Мальмгрена. Мы рано научились презирать трусость.
Мы рано поняли, что трусость, как и мужество, бывает разной, и хуже всего та, что не сразу заметна, — трусость перед жизнью вообще. Боязнь большой борьбы за дальние цели, боязнь самостоятельности, обыкновенной ежедневной работы, без которой нет никакого настоящего дела, боязнь лишений, войны или боязнь потратить себя целиком на дело. Боязнь смерти. Или честности, которая легко не дается. Или правды о самом себе, которая не всегда бывает приятна. «Среди собак, как и среди людей, кусаются только трусы» — эта мудрость, вывезенная из полярных стран, годится всюду.
Истинное мужество не рождается в одиночестве — оно рождается во взаимной поддержке, и не случайно в романе Хемингуэя «Иметь и не иметь» раненый контрабандист Гарри Морган перед смертью разжал губы только для того, чтобы сказать: «Человек один не может». Потребовалось немало времени, чтобы он выговорил это, и потребовалась вся его жизнь, чтобы он понял это. Но мы это знали с юности: человек рожден не для одиночества. Недаром наше поколение с детства зачитывалось Жюлем Верном и выросло на пороге космоса. И первый шаг к орбите был сделан теми, кто, как и ты, летал сначала на самых простых, но уже уверенных крыльях...
ФАНАТИКИ ГРОЗНЫХ ВЫСОТ
Когда приходят в гавань корабли
и парус опускают свой усталый,
им кажется, что, если бы могли,
они б не вышли в этот путь сначала.
Но тишина — непрочна, как хрусталь.
Откуда-то вдруг снова манит ветер.
И корабли опять уходят вдаль,
упрямей всех на нашем трудном свете.
У каждого века — своя романтика. Я надеюсь, что эта книга понравится не всем. Я не верю в благополучные книги, которые нравятся всем, — их быть не может. Пусть эта книга не вызовет доверия у циников, у тех, кто верит только в собственное спокойное благополучие, считая, в меру своего кругозора, что романтики — это те же циники, только притворившиеся мечтателями из-за житейской нерасторопности...
Пусть она не растрогает обывателя, защищенного от идеальных порывов собственной пошлостью. Я помню одного злобного идиота на пенсии — он жил в подмосковном поселке, и я видел, как впервые его по-настоящему затронула публицистика: он прочел в газете об инженере, заминировавшем от мальчишек свой сад с яблоками, и после этого разволновался и сам перестал ставить в своем огороде волчьи капканы — он понял, что за это можно ответить. Свой огород, считая его значительнее вселенной, он охранял, как охраняют государственный рубеж на погранзаставе. Он мог бы еще примириться с романтикой пиратов или бандитов — эти знали, за сколько стоит рисковать. Но подлинная романтика была недоступна его мышлению мещанина. Он не верил в нее ни в жизни, ни в искусстве, упорно отыскивая за любым поступком узкий эгоистический интерес. Сосед по квартире поехал в Арктику — «добывать из снега деньги». Человек рискнул жизнью — «рассчитывал на что-нибудь выгодное для себя».
Людям, чересчур расчетливым и практичным, из тех, кто считает, что слово «романтика» может волновать только в молодости, да и то не всех, стоит напомнить, какую роль в великом деле нашего времени, в освоении космоса, сыграли романтики и фантазеры, мечтатели и бессребреники, беспокойные искатели больших идеалов и дальней цели.
Раньше ученых о космосе заговорили писатели-фантасты, выражая вековую мечту человечества о недоступном. У колыбели ракетного дела стоял народоволец Николай Кибальчич, а его собрат по заговору против царя, шлиссельбуржец Николай Морозов, четверть века просидев в тюремной камере, писал в ней стихи о дальних звездных мирах и решал проблемы воздухоплавания... Циолковского долгое время многие считали просто чудаком. Однажды в молодости он вспомнил, что много месяцев не стригся и не брился, увлеченный расчетами, — он тут же прикинул, сколько минут в течение жизни надо провести в парикмахерских, и решил, что дело того не стоит. С тех пор на портретах мы видим его с большой бородой. Это был упорный человек одной великой цели. Страшно подумать, как мало было у него возможностей для осуществления больших планов. И можно только удивляться, как много он предвидел: расчеты космических скоростей и солнечные батареи на ракетах, строительство на орбите спутников с оранжереями; и даже первые ракеты ФАУ Вернера фон Брауна напоминают один из проектов Циолковского, опубликованный еще в двадцатых годах... Инженеры из кружка ГИРД — Группа по изучению реактивного движения, под руководством Цандера построившая в тридцатых годах первую в нашей стране ракету, — в шутку называли себя Группой Инженеров, Работающих Даром, или «лунатиками». Вначале им тоже не верили, и многого не хватало для дела. Но пришло время, когда романтические их мечты приобрели твердость тугоплавких металлов. Сбылось то, что говорил Циолковский: «Исполнению предшествует мысль, точному расчету — фантазия».
Уже не все из тех, кто так мечтал об этом, увидят утро, полное напряжения, — над застывшей под солнцем горячей и сухой землей космодрома огромный корпус ракеты, устремленный к небу... Лифт поднимает космонавта. Закрылись люки. Ожидание старта. Заревел двигатель, ракета дрогнула, оторвалась от земли, на мгновение повисла в воздухе как бы на струях огня, наподобие турболета, потом рванулась в небо, набирая скорость, переставшую быть фантастической, первую космическую, для вывода на орбиту, почти восемь километров в секунду.