взорвавшейся баржи.
А за спиной молчал сожженный город, и люди, глядевшие на Волгу, вдруг оглядывались, точно ловя на себе давящий, тяжелый взгляд, наблюдающий за ними из тьмы.
Вечером командарм уже знал о подробностях переправы. В двадцать два часа ему представился Родимцев, и командарм отдач приказ о наступлении. В полночь он принял начальника особого отдела и председателя армейского трибуннала, доложивших дела командиров, самовольно переправивших свои штабы на Зайцевский и Сарпинский острова. Командарм тяжело задышал и, взяв карандаш, пододвинул к себе бумаги.
— Всё, — сказал: он, — можете быть свободны.
После он долго ходил по блиндажу. Лицо его потемнело, тяжёлые брови насупились, взор был угрюм. Он сел на стул, взъерошил волосы и, выпятив нижнюю губу, стал пристально разглядывать карандаш, которым только что подписал бумаги, принесённые трибунальцем и особистом; вздохнул и снова заходил по блиндажу, расстегнул ворот, ощупал пальцами шею, провел ладонью по груди и по затылку. В прокуренном блиндаже нечем было дышать.
Командарм прошел к выходу, по штольне, где опал его адъютант.
Лейтенант лежал, полуприкрытый шинелью, сползшей до пола. Командарм посветил фонариком — бледное детское лицо с полуоткрытыми губами казалось болезненным
Генерал поднял шинель и прикрыл худые плечи спящего.
— Мама, мама, мама, — сдавленным голосом позвал спящий.
Генерал всхлипнул и, тяжело ступая, поспешно вышел из блиндажа.
В предрассветной мгле неясно мелькали тени людей, позвякивало оружие полки тринадцатой дивизии, поднятые по тревоге, готовились к выступлению. Политруки негромко окликали людей, сзывали на короткую беседу, светя электрическими фонариками, указывали дорогу.
Над откосом, на грудах кирпича сидели красноармейцы, слушали комиссара полка Колушкина. Он говорил негромко, и сидевшим в задних рядах приходилось напрягать слух, чтобы расслышать. Это собрание на волжском откосе, среди развалин сталинградских зданий, при слабом свете едва наметившейся на востоке светлой полоски зари, вещавшей приход жестокого дня, было каким то особым, будоражущим душу.
Колушкин не стал говорить по плану, который наметил себе заранее, а начал рассказывать красноармейцам о своей жизни в Сталинграде, о том, как работал на стройке завода, рассказал, как перед войной ему дали квартиру неподалёку от того места, где он сейчас сидит на обгоревшем бревне, рассказал, как болела его старуха мать, как она просила, чтобы постель ее поставили у окна, из которого видна Волга... Красноармейцы слушали в молчании, и какое-то удивительное чувство близости, родства установилось между людьми, сидевшими среди каменных развалин.
Когда Колушкин кончил говорить, он вдруг различил массивную фигуру комиссара дивизии, прислонившегося к выступу кирпичной стены
«Ох, — с тревогой подумал Колушкин, — чего я наплёл такого, все не на тему вот он, придира, мне даст, разве это политработа в наступлении?»
Комиссар дивизии пожал ему руку и проговорил:
— Спасибо, товарищ Колушкин, хорошее слово сказал:.
Когда германская ставка сообщила по радио, что Сталинград занят немецкими войсками и сопротивление Красной Армии продолжается лишь в районе заводов, немцы сами были убеждены в полной объективности этого сообщения.
Вся центральная административная часть города её площади, улицы, вокзал, театр банк, школы, центральный универсальный магазин, здание обкома партии, горсовет, редакция газеты и сотни полуразрушенных жилых многоэтажных зданий, собственно и составляющих новый город, находились в руках немцев. В этой части города советские войска занимали лишь узкую полосу набережной.
По мнению немецкого командования, сопротивление красных на северных заводах, а на юге в предместье Бекетовке, не имело никакой перспективы.
Линия советской обороны была рассечена и нарушена, центр отъединен от севера и юга, взаимодействие армий представлялось немыслимым, коммуникации были полупарализованы.
Убеждённость в победном решении сталинградской задачи была у всех немецких офицеров и солдат, никто не предполагал закреплять захваченное, настолько ясной казалась прочность завоевания. Многие штабные немцы считали, что уход Красной Армии из Сталинграда за Волгу — вопрос дней, даже часов.
Поэтому одной из причин успеха первого наступления дивизии Родимцева, накануне переправившейся из Красной Слободы в Сталинград, была внезапность. Немецкое командование не ждало этою наступления.
Правофланговый полк дивизии завязал бои за Мамаев Курган, господствовавший над городом, после чего все три полка соединились и вновь восстановили непрерывную линию фронта.
Были захвачены десятки больших зданий. Полк, наступавший в центре, особенно далеко продвинулся на запад и одним из своих батальонов захватил вокзал и прилегавшие к нему постройки Наступление немцев в южной части города было полностью приостановлено.
Родимцев отдал приказ занять оборону и драться: в полуокружении, в окружении — драться до последнего патрона.
Он объявил командирам, что будет рассматривать малейшее отступление, как самое тяжёлое воинское преступление. Об этом ему объявил командарм. И то же самое объявил командующий фронтом командарму.
И кроме пути, которым спускался этот приказ сверху, был и другой путь его он выражал душевное решение красноармейцев. И кроме того, хотя успеху родимцевского наступления способствовала внезапность, имелась вторая, более веская причина этою успеха — закономерность.
Наибольший успех выпал на долю батальона старшего лейтенанта Филяшкина.
По узким уличкам, по пустырям батальон продвинулся к западу от Волги на тысячу четыреста метров, вышел к вокзалу и, почти не встретив сопротивления, занял полуразрушенные станционные постройки, будки стрелочников, сараи с углём, полуразваленные оклады, пол которых был густо припудрен мукой и усыпан кукурузными зёрнами.
Сам Филяшкин, рыжеватый человек лет тридцати, с небольшими, покрасневшими от бессонницы глазами, расположился под насыпью в бетонированной будке с выбитыми стёклами.
Утирая пот и ковыряя пальцем левой руки в ухе (ему заложило ухо при разрыве мины), он писал на линованной конторской бумаге донесение командиру полка. Он был одновременно обрадован успехом — шутка ли занять Сталинградский вокзал — и раздосадован тем, что соседние батальоны далеко отстали и, открыв фланги батальона Фяляшкина, не дали ему возможности продвинуться дальше на запад.
Комиссар батальона Шведков, со следами солнечного ожога на лице, возбуждённый своим первым боем, — он до последнего времени работал в гражданке», был инструктором райкома партии в Ивановской области, — громко говорил Филяшкину.
— Зачем останавливаться: Бойцы рвутся вперёд, надо развивать успех!
— Куда рвутся? Я прошёл вперёд на запад дальше всех: — перебил Филяшкин, тыча пальцем в план города. — Куда мне развивать — на Харьков? Или прямо на Берлин?
Он произносил «Берлин» с резким ударением на первом слоге
Подошёл лейтенант Ковалёв, командир 3-й роты — упрямый вихор выбивался у него из-под заломленной на ухо пилотки. Каждый раз, когда он резко поворачивал голову, вихор этот подскакивал, словно витой из тугой проволоки.
— Ну что? — спросил Филяшкин.
— Порядок, — стараясь не прокашливаться и говорить сиплым басом, ответил: Ковалёв, — лично положил девять, — и улыбнулся глазами, зубами, всем существом, как умеют улыбаться лишь дети.
Потом Ковалёв доложил, что политрук роты Котлов примером личной храбрости воодушевлял бойцов в бою, ранен и эвакуирован в тыл.
Начальник штаба батальона, седой лейтенант Игумнов, молча рассматривал карту. Он работал до войны в районном совете Осоавиахима и не уважал молодых командиров за легкомыслие и бахвальство, страдал от того, что комбат был по годам сверстником его старшего сына.
Подошел Конаныкин, командир первой роты, темноволосый, плечистый, длиннорукий, с очень резкими и быстрыми движениями. Один кубик на петлице его гимнастёрки был вырезан из красной резины.
Игумнов сердито пробормотал:
— Открыли клуб, а кругом противник.
— Докладывай, товарищ Конаныкин, — сказал: Филяшкин. Конаныкин, доложив об успехах роты и понесенных ею потерях, передал написанное крупным почерком донесение.
— Ох, и дал я сегодня немцу, — сказал: Филяшкин и позвал Игумнова Начальник штаба, пойдите сюда, закусим кое-чем.
Ковалёв, указывая пальцем в сторону молчаливых городских построек, занятых немцами, сказал:
— Вот тут я летом с одним моим другом лейтенантом на квартиру заезжал, ох и погуляли мы. Теперь уж могу признаться, товарищ старший лейтенант: лишний день прогулял. Одна тут была, хозяйкина дочь, уж лет ей верно двадцать пять, незамужняя, но, скажу, красота, прямо, я таких не видел. Культурная, красивая...
— Общее развитие есть, это самое главное, — сказал: Конаныкин. — Достиг у хозяйкиной дочки тактического успеха?
— Будь спокоен. Точно — Ковалёв сказал: эти неправдивые слова для Филяшкина, пусть знает — не очень его интересует санинструктор Елена Гнатюк. Верно, в резерве он ходил с инструктором гулять в степь и подарил ей фотографию, но это делалось от скуки.
Филяшкин зевнул и сказал:
— Э, что вы мне про Сталинград этот рассказываете. Был и я тут проездом, когда училище кончил, ничего особенного нет, зимой ветра такие, жуткие прямо, чуть не пропал.
Он протянул Ковалёву кружку.
— Спасибо, товарищ старший лейтенант, я не буду, — отказался Ковалёв.
Филяшкин и Конаныкин выпили, как говорится, по сто граммов и заспорили, чья квартира в резерве была лучше.
Сталинград за эти несколько часов не стал для них ещё тем, что можно вспоминать, и они продолжали жить воспоминаниями о месяцах заволжского резерва. Для них и для многих, пришедших после них, Сталинград не смог стать воспоминанием, он сделался высшей и последней реальностью, сегодняшним днём, за которым не наступил завтрашний.
Вернулся связной с запиской командира полка. Подполковник приказывал готовить оборону. По многим данным враг собирался контратаковать.