своего издыхания, не обойдя вниманием ни одного друга своего и даже ни одной травинки, ни одного колоска, ни пташки певчей, ни зверюшки.

Весь мир моей родины в безграничном, неведомом мне пространстве заиграл во мне, зазвенел, зацветился, засиял.

Я похоронил тогда все прекрасное, что было связано с утраченной невестой, бросил свою сомнительную для меня профессию, и на первых шагах самое лучшее мне было в том, что на смену страшного одиночества мне всюду явилась жизнь: где я — там и жизнь. И оттуда я запомнил на всю свою долгую жизнь: так, наверно, и нужно писать, чтобы это чувство жизненной всюдности и, может быть, некоторой своей личной власти над этим насыщало страницы.

Я возвращаюсь к тому, что сказал: в жизни молодого человека есть две величайшие трудности — служение любимому делу и встреча друга на всю жизнь. И вот в эти часы в поезде я связал между собою обе трудности в один узел счастья.

Более наивного нет ничего на свете, чем что произошло со мною: подругу свою я заменил тогда географией и стал служить делу землеописания совершенно так же, как невесте своей. Совершись такое со мною в шестнадцать лет — все было бы понятно, но мне было уже под тридцать, оттого мне так трудно делать столь наивное признание.

Вероятно, это самое угадал во мне Горький в самом начале моего писательства, и когда впервые мы с ним встретились в Финляндии и обнялись и наперебой стали друг другу рассказывать о святом своем ремесле, то Горький так и назвал это наше ремесло выходом, потому что одному так досталось от жизни, другому иначе, а как выход нашелся, об этом каждый рассказал по-своему.

— Да, да, — повторял Горький, — для нас с вами искусство было единственным и верным выходом!

Много мы говорили с Горьким в ту первую нашу встречу, но самое главное, что осталось мне от нее, это сходство лучей жизни в нашем разговоре о выходе.

Как теперь все становится понятным! Ах, живите же, люди, живите, как можно дольше, не обрывайте легким выходом трудную жизнь, пока наживете сознание на всей собственной жизни, и тогда, поверьте, все ваше лучшее оправдается. При свете этого сознания становится мне теперь понятным, в чем самая сущность освободительной силы искусства. На опыте собственной жизни я могу сказать, что при первом же веянии той большой правды искусства я почувствовал страстное желание морить свой одинокий эгоизм, глушить все иные свои желания, кроме единственного, и так вырастали все мои «надо», как берега реки, и сама живая вода — мое «хочется».

Да, не в одном только «хочется» состоит сущность искусства — это не искусство, а глупый снобизм. Искусство состоит в борьбе своего собственного «хочется» со своим же собственным «надо».

Матери своей я обязан во всем, что учила меня всегда наклоняться к земле, когда старая няня потеряет что-нибудь, и ползать на коленках до тех пор, пока не найдешь для старушки потерянного.

Когда меня стали печатать, я считал про себя, что мой главный читатель — моя мать и это для нее я пишу. А когда она умерла, я подчинился жизненному закону, любимое не умирает, а после исчезновения своего живет в тебе самом, как живая, движущая тебя сила.

Много лет должно было пройти, прежде чем мой выход определился. Много в дубах наросло годовых кругов древесины, а в людях сознания, прежде чем я понял наконец этот выход вполне и хотел бы раскрыть в теме своей работы «Искусство как поведение».

А если я ее так и не напишу, то после меня кому-нибудь это, наверно, удастся, и я знаю, мой камешек в основе этой светооткрывающей книги непременно будет лежать.

ВСТРЕЧА С РЕДАКТОРОМ

Спросить бы кого-нибудь, что легче и что труднее: написать о своей собственной любви или, скажем, о нефти?

По-разному ответят даже и на такой простой и, может быть, нелепый вопрос. Но за себя, конечно, могу я ответить, что мне гораздо проще написать о любви, чем о нефти, и я сейчас скажу, почему о нефти написать для меня много трудней.

Было время, когда я занимался торфом, вовсе не имея в виду того, что лет так через сорок я напишу о нем повесть «Кладовая солнца». Сначала я занимался торфом теоретически, как агроном. Потом перешел к болотам, записывая сказки людей, живущих издавна по берегам великих наших торфяных залежей. В третьем фазисе своей жизни я подошел к торфу как страстный охотник. После всех этих опытов я почувствовал в торфе как бы родную материю и, когда понадобилось, написал о нем повесть в одну неделю, и почти всякий читатель теперь скажет, что о торфе написано у меня не хуже, чем я писал о любви.

Конечно, не с одним торфом у меня так вышло показательно, что можно и о торфе писать, как о любви. Я о многом чуждом и далеком мне поначалу пробовал писать. И когда что-нибудь удавалось, всегда казалось мне, будто я сам приблизил к себе особым усилием предмет моего изображения. И что всякий поэт в душе может сделать то же, если пронзительно и остро его внимание к жизни.

Но что я мог сказать о нефти лет тридцать тому назад, если она для меня вся была где-то далеко, неприкосновенная, и чувствовать ее как живую солнечную энергию я никак не мог?

В первые годы революции мое участие в ней как писателя в этом и было, чтобы научить писать всех молодых людей во всем по себе: писать, как учил Грибоедов.

Правда этой моей домашней философии не умерла в борьбе за себя, и сейчас я держусь ее не меньше, чем было в то время, когда очерк как литературная форма был на первом месте и вся масса писателей молодых брала авансы и отправлялась в далекие края ловить синюю птицу. Я был много старше этих молодых людей, но замечательно, что мой литературный путь давно перед этим тоже начинался устремлением в какую-то страну непуганых птиц, и в моем опыте даже было так, что этим путем я к чему-то пришел, освоил его и за свой поэтический очерк мог хорошо постоять.

Много было разных споров, но в конце концов мой путь был ласково отстранен, и вот именно за то, что он был рассчитан не на обыкновенного газетного корреспондента, а на поэта, хотя бы даже такого, как я, просто поэта в душе.

Сам ведущий писатель А. М. Горький, желавший мне только добра, бессознательно провалил мою затею такими словами: «Пришвину угодно свои поэмы называть очерками».

Но я и сейчас не соглашаюсь с Горьким: никаких настоящих поэм в моих очерках не было, но поэзия была в них руководящим началом, каким она бывает всегда в народном языке, если кто умеет слышать и понимать этот язык.

Как ни просто это понимание, но все-таки надо родиться хоть немного поэтом в душе, чтобы понимать народную речь и самому так говорить и писать. Но есть путь, который обходит поэзию, и там она в скором деле не бывает нужна.

Свинцовым газетным языком каждый может писать. А языком всего народа, поэтическим и музыкальным языком писать очень трудно. Вот этот легкий свинцовый путь языка покатился от очерка к роману, и появилось такое неверное суждение, будто можно усвоить какой-то скорый метод и о всем написать. Вот потому-то теперь я и думаю, что на простой мой вопрос: что легче и что труднее написать — о любви или о нефти, найдется много таких, кто скажет, что о нефти писать много легче.

Так вот и мы разошлись, и многим покажется непонятным, почему же я-то сам тянусь к очеркистам и не хочу называть себя настоящим поэтом?

Это вот отчего: до того много я чувствую в жизни поэзии, начиная с северных былин, кончая шепотом двух женщин у калитки, что как-то даже и стыдно себя самого называть поэтом. Мне стыдно, потому что искренно хочу оставаться с теми, кто относится к поэзии, как верблюд, переходящий пустыню, к воде: наливает в себя и, горбатый, потихоньку идет в долгий путь.

Так и я хотел бы относиться к поэзии. И без этой воды

поэзии — ведь правда, если глубоко заглянуть, ни один настоящий, самый скромный, труженик не может и шагу ступить в своем жизненном деле.

Не меньше тридцати лет тому назад шел я по Тверской улице почти что в отчаянии. Мне очень хотелось написать о себе, о своем детстве, о своей любви, о том, как в искусстве слова нашел я разрешение многих чисто нравственных вопросов. Но жизнь в то время так вела, что об этом стало неловко как- то писать, и я, уступая давлению времени, взял на себя труд написать о нефти, и тем, как мне казалось, написать нечто для себя небывалое.

После томительной душевной борьбы я взял аванс в одной газете и купил билет для поездки в Баку. Как и не соблазниться! Разве не я был одним из зачинателей художественного очерка, начиная с «Края непуганых птиц»?

Я был задавлен тем душевным грузом, который лег на меня: ведь я не мог писать по-газетному, я должен был и о нефти писать, как о любви, и для меня это было почти как подвиг.

Так я шел в отчаянии, и, как со мной часто бывает, в такие минуты отчаяния является мне на помощь мой неведомый Друг.

Этим другом оказался тогда редактор журнала «Новый мир». Так пришлось в трудную минуту, что этот умный и опытный человек на стуле редактора влиятельного журнала мне вдруг почему-то показался простым и располагающим к откровенности. Простым он был еще и потому, что никакой дипломатии или покушения на право мое оставаться самим собой у него не было. Мы встретились с ним, как издавна встречаются у нас на Руси молодые люди и говорят до петухов в мечтах о высоких вещах, хотя мы оба были уже далеко не молоды.

Мы пошли с ним в какой-то маленький ресторанчик, спросили вина и заговорили. О чем говорили, я хорошо помню и никогда не забуду.

— Меня, — говорил я, — на Руси перед выбором дела всегда встречает верный и безобманный закон обязательного выбора труднейшего: сделать трудное, а легкое само сделается. Трудно в нефти найти и показать спрятанную под землей солнечную энергию, еще труднее приблизить ее к человеку и показать всем как нечто еще до сих пор невиданное, небывалое.

— Вы убьете себя на этом невозможно трудном деле, — сказал редактор, сделайте лучше так: покажите в описании своей собственной жизни, как зародилось, с чего взялось это стремление ваше к небывалому. Вам это сделать легко, а молодые пусть возьмутся за нефть и постепенно доберутся вашим следом и до солнечной нефти и, может быть, дойдут до мысли о преображении всей природы.

В конце последующего длительного молчания я вынул из кармана договор с газетой и билет в Баку.

— Есть еще время возвратить и то и другое, а вы пишите автобиографический роман для нашего журнала и берите аванс, — сказал редактор.

Так и начался мой роман «Кащеева цепь».

Вы читаете Кащеева цепь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату