Когда Соня подросла и стала на детской площадке, знакомясь, говорить «а у меня нет папы», мама рассказала, что где-то живет ее папа («есть он у тебя, есть»). И показала фотографии, сделанные когда-то в Зальцбурге. Соня долго смотрела на его яйцевидную голову, на опущенные плечи и вредно сощуренные глаза. А потом благоговейно сказала: «Какой у меня красивый папа».
Сестра, узнав об этом, сжала губы – «я прошу тебя больше не показывать ей его фотографии».
Давным-давно мама говорила, что она не из тех бабушек, что будут неделями сидеть с внуками, соревноваться за внимание с родителями и играть роль второй мамы.
Но в жизни никогда не получается так, как задумываешь.
Когда Соня – в темно-синем платьице, вытянувшаяся за последние два месяца невозможно и от этого словно прозрачная – подходит к столу, за которым ты пишешь очередные письма клиентам-должникам, «напоминаем Вам, что Ваш последний платеж все еще не оплачен…», кладет свою руку на твою и просто смотрит, как ты пишешь, а потом уверенно говорит «когда я вырасту, то тоже так буду», ты понимаешь, что больше некому. Что больше ничего не остается, как стать приемной матерью. Или, скорее, отцом, работающим и бывающим дома набегами – матерью стала мама, – чтобы если не заменить, ведь заменить не получится, это другое, совсем другое, то хотя бы сделать так, чтобы то, что настоящей матери почти никогда нет рядом, не было так мучительно заметно. И когда тебя спрашивают – «а у тебя есть дети?» – ты первым делом хочешь сказать «да», а потом понимаешь, что на самом-то деле, по людским и государственным законам, нет, нету у тебя дочери, а есть племянница. И так странно отвечать «нет», потому что в этом «нет» – самая большая неправда.
Она обнимает за шею и прижимается к щеке щекой – и кажется, что молочный запах от волос, как у младенца, вовсе никуда не девался с возрастом – шепчет «ты моя самая-самая». Рассматривает маленький серебряный крестик на шее – такой же как у сестры – «а расскажи еще раз, как вы с мамой покрестились». И я рассказываю снова – про отца Михаила в маленькой деревенской церкви в Подмосковье, рядом с дачными участками моей крестной, про длинные, до пят, рубашки, которые нам купили, про то, как торжественный сумрак царил в церкви, как густым басом читал священник молитвы, про то, как нужно было вставать ногами в купель, а я не знала, что это купель, и спросила: «В этот таз ногами вставать?» – и все засмеялись, и отец Михаил тоже, а я думала, он будет ругаться, но он просто сказал: «Вставай-вставай в таз».
Я кажусь себе похожей на собственную бабушку, которая вот так же рассказывала про тех, кого знала сама, – и они становились для нас живыми.
– Можно, мы пойдем к Михаилу, когда поедем на дачу? – спрашивает она, – я тоже хочу на него посмотреть.
– Нельзя на него посмотреть, Сонь, – мне кажется, детям нельзя врать, – его убили год назад. Кто – так и не знают.
А после крестин – «я хочу покреститься, очень-очень, а ты чтоб была обязательно крестная» смотрит в глаза и спрашивает-отвечает:
– Теперь ведь ты мне тоже мама? По правде? И ты всегда будешь со мной?
– Да, – говорю я, чувствуя, что сил хватит на то, чтобы защитить и поднять на ноги хоть весь мир, чувствуя, как придет будущее, и оно станет золотисто-светлым, нестерпимым от света, а я буду старая, сяду под старой яблоней на даче, а около будут играть Сонины дети, и сама она – повзрослевшая – выйдет из дома на залитую солнцем поляну с чашкой крепкого чая в руках, – конечно. Всегда-всегда.
И в этот момент я уверена, что все так и будет.
Снежные хлопья
– Вот этот шарик сюда ведь, да?
Елочные шары похожи на огромные яблоки в красной сахарной глазури, которые продают в светящихся домиках на Ратхаусплац, в домиках, сколоченных из белых, с восковой желтизной по краям, свежих досок. Яблоки алые и блестящие, такие блестящие, что в них отражаются ослепительные в черном ночном небе электрические лампочки-гирлянды и шпили ратуши, а наверху – рыцарь, охраняющий Вену. Соня всегда просит такое яблоко, а еще – клубнику в шоколаде, черном, горьком, и белом, нанизанную на деревянную шпажку так, что получается маленький клубничный шашлык.
– Вот сюда?
– Да куда хочешь – это же наша елка, как хотим, так и украсим.
Как в детстве, играл оркестр под управлением Геннадия Рождественского, музыка из «Щелкунчика» заполняла все комнаты, тонко пели мальчики в «Вальсе снежных хлопьев» – только раньше в центре комнаты кружились мы с сестрой, а вокруг неслись, все убыстряя бег, безумной каруселью шкафы темного дерева, старое пианино, часы на стене, книжные полки, диван, снова часы, снова шкафы темного дерева, снова, снова – а теперь совсем в другой квартире и стране, но так же неистово и безумно кружится Соня и хохочет.
– Смотри-и, тоть Саш, ну смотри-и-и как я!..
Это совсем другой Новый год – почти бесснежный и чудной, но к нам прилетели папа и тетя Наташа, и недавно была в гостях двоюродная сестра Рита. Кажется, что оттуда, откуда мы уехали, перекидывается призрачный мост – чтобы соединить две половинки разорванного на лохмотья сердца.
– Давай-ка я помогу, – деловито говорит Соня маме и ложкой размазывает по противню тесто для новогоднего печенья, бурое, испещренное изюминами и порубленными грецкими орехами. Печенье нужно будет резать ножом, пока оно горячее, разделяя на ромбики с лохматыми краями, складывать на блюдо, чтобы поставить на стол ближе к полуночи.
Если подкрутить колесико на батарее, то станет теплее, и елка запахнет остро и тонко, хвоей и детством.
Тогда мы положим на паркет, туда, под разлапистые ветки, подарки в разноцветных фантиках- обертках, и когда придут гости, они с порога почувствуют, как она благоухает.
Наша. Елка.
А еще каких-то два года назад, в конце декабря мы решили своровать елку – денег не было, а елку хотелось ужасно, даже подводило живот. Так же в детстве хотелось, чтобы ты закрыл глаза, а потом – опа! – Дед Мороз уже заходил и оставил под елью в большой комнате около своего двойника, сладко пахнущего пластмассой, подарки. Удивительно – достаточно стать эмигрантом, помыкаться по чужим углам и справить Новый год в обшарпанной комнате старого дома с видом на железную дорогу и помойку – как начинаешь ценить то, что с детства само собой разумелось, а теперь стало недоступным, словно собственный замок со строгой аллеей до подъезда. Мотание по задворкам жизни преподносит тебе вдруг осознание: счастье – это когда удается справить праздники так, как хочется.
Старичок был литературный. Что надо был старичок – с куцей бороденкой, в тяжелом тулупчике, такой же кряжистый, как стволы елок, что он подпиливал, прежде чем вколотить ствол в распорку. А потом они стояли в ряд – красавицы, дорогие, нам не по карману. Пахли, кололись и язвительно желтели ленточкой-ценником. Кусались, прямо скажем.
Старичок утробно посмеивался и шутил – мы и половины слов не понимали, нижнеавстрийские словечки смачно вылетали на мороз и трещали. Он гудел в бороду и, выхватив из кучи лапника несколько веток, втиснул мне в руку. Дома они нагло заняли всю квартиру и сразу с порога шибали в нос новогодним духом. Но что было все это против елки – настоящей елки!
Сколько нынче дают за кражу новогодних елок? Если поймают – будем изучать австрийские диалекты в тюрьме. В общем, мы решились. Успокаивали свою совесть тем, что это для Сони. Хотя она была совсем еще маленькая, ей елка – что палка, все равно. На дело – «на троих» – пошли сестра и питерская знакомая, Оля.
Австрийцы к елкам относятся странно. За десять дней до Рождества тысячи елей забрасывают в город, венцы тут же развозят их, закутанных в сеточки, на машинах по домам и тут же ставят в комнаты. Это из-за елок венские окна в Адвент приветливее, чем обычно, – они требуют лампочек, света, всей этой праздничной мишуры и противятся любимой австрийцами экономии. На следующий день после праздника