– Что именно вы хотите? – спросила она. – Если в деле участвует югендамт, если они предложили вашей сестре увезти девочку, то скорее всего, будет так, как хотят они.

– Мы хотим, чтобы она не смогла, зная о своей безнаказанности, обижать Соню, – сказала мама.

Урсула покачала головой.

– Чтобы Соня не была совсем уж в ее власти.

– Можно затеять суд о передаче опеки и завести дело о взломе и угрозах на этого Иракли, – предложила она. – Тогда их хотя бы изредка, может быть, не наверняка, да будут проверять. И они не смогут разгуляться так, как если б знали, что все оставили их в покое.

Были суды и были экспертизы – и были сотрудники югендамта, стоящие на своем.

А потом кто-то дал мне телефон Герты – человека, знающего о югендамте все, как мне сказали.

– Здравствуйте! Что там, снова с алиментами?

Я представляла себе ее по-другому. Она едва достает мне до плеча, маленькая женщина с большими мужскими ладонями и короткими седыми волосами. У нее морщинистое лицо и глаза двадцатилетней девочки. Она курит одну от одной, комкает обертку от новой пачки в сильных руках и выдыхает сигаретный дым, закинув чуть-чуть голову и оттопырив, как верблюдица, нижнюю губу.

Весенний ветер тащит по асфальту одинокий высохший лист – напоминание об осени, что она всегда тут, – лист лепится к старинной водопроводной колонне, запутывается в цветущих кипенно-белым кустах.

Герта слушает то, что я рассказываю, и только выпускает дым через оттопыренную по-верблюжьи нижнюю губу. По ее лицу ничего нельзя понять – то ли она сочувствует, а то ли просто считает меня и маму идиотками.

Когда я заканчиваю – и внутри у меня все дрожит, она разминает то, что осталось от сигареты, между пальцами.

– Вы когда-нибудь слышали словосочетание «структурное насилие»? – Теперь это не глаза двадцатилетней девушки, это древняя старуха, таких старых и нет-то на этой земле. – Насилие системы над человеком, современный фашизм. Вот что это такое. И мы тут живем в стране победившего структурного насилия.

Единственный шанс для вашей девочки – и для вас – если вдруг ваша судья окажется достаточно смелой, чтобы на основании всех доказательств и свидетельских показаний пойти против югендамта.

Она молчит, покусывая губы изнутри, отчего кажется, что лицо ее превратилось в куклу из кукольного театра, с поролоновым лицом, которую можно надеть на руку и мять изнутри пальцами поролон, оживляя и нос, и смешной рот.

– Правда… я таких судей в своей жизни встречала мало. Почти что и не встречала.

Зайдете ко мне на кофе?

Это предложение звучит так неожиданно – я же знаю, как неохотно австрийцы зовут к себе гостей. Да еще и первую попавшуюся иностранку.

Герта живет прямо за углом – в ухоженном старинном доме с мраморными лестницами и вызолоченными пуговками звонков, пуговками, заставшими в Вене Стефана Цвейга, потом бежавшего от фашизма и отравившегося барбитуратами в эмиграции, не выдержавшего мысли о том, как быстро, легко и охотно его соотечественники примирились с фашизмом, как радостно приняли они на себя роль садистов.

У Герты дома – смесь азиатского хаоса и немецкой педантичности. Она сама в этой квартире вдруг кажется причудливой химерой. Чуть ли не василиском, слепленным из частей чего-то другого.

Она исчезает в кухне – «проходите вон туда, к дивану, в гостиную» – делать кофе. Когда мы вошли, в гостиной горел свет – огромный торшер с лимонным абажуром начертил на полу неправильный круг, будто искусственную вогнутую луну.

– Я никогда не выключаю его, – говорит Герта, – даже если ухожу надолго. И ночью тоже. Не хочу, чтобы темнота одержала верх – даже там, где ей полагается побеждать.

В гостиной от пола до потолка – стеллажи, наполовину заполненные книгами, наполовину – папками, как в офисе.

Папки все одинаковые, мертвенно-серые, и только наклеенные на переплет разноцветные ярлычки превращают их в причудливую радугу.

Дома у Герты пахнет горьким шоколадом и старым деревом – а теперь еще и кофе.

Она – без тени улыбки, почти неприветливо ставит на столик шоколадный гугльхупф и дымящиеся кофейным паром чашки. И только то, что я вообще сижу здесь, у нее дома, – только это и значит, что где-то внутри нее, наверное, все-таки есть улыбка.

– Я тридцать лет проработала в югендамте, начала с простого делопроизводителя и дослужилась до начальника районного отделения. А потом – не смогла, ушла в сорок второй отдел магистрата, цветочками заниматься. – Она усмехнулась. – Австрийские чиновники не уходят в никуда – их передвигают, как фигурки на шахматной доске внутри федеральных и муниципальных структур. Став чиновником, ты становишься неприкасаемым.

Она говорит не спеша, пробуя каждое слово на вкус. О детях, кричащих, когда их отнимают у матерей. О плачущих девочках и мальчиках, которых неприветливые полицейские везут в казенных машинах в детский дом – при живых родителях, бабушках и дедушках, которые от них не отказывались. «Детей никогда не отдадут родственникам, это значит вырвать их у системы. Их поместят в приют, отдадут в приемную семью или во временную, гостевую, которую проще контролировать, у которой ребенка всегда можно отобрать».

О поддельных экспертизах, удобных югендамту, и о липовых заключениях психологов («да и психологами их не назовешь, люди, не закончившие даже университета, не умеющие работать с детьми, не знающие их – но зато лояльные югендамту»).

– Я потому не смогла, – тихо прибавляет она. – Я поняла, что это преступление. Против своих же. У нас был план – если выполняется план, то будет финансирование. Чиновник – туп. Система-монстр, озабоченная только собственным выживанием и финансированием.

Так вот, план – если мы «защищали» слишком мало детей, то была опасность, что нас упразднят, сократят за ненадобностью, еще что-то. Если случаев становилось слишком много – значит, мы плохо работаем, это привлекает внимание. А зачем чиновнику излишнее внимание?

Поэтому было количество случаев, которое каждый «филиал» должен был сдавать в месяц. Плюс- минус. Вначале, будучи молодой и глупой, я не понимала, почему нам приходится закрывать дела, где отчим явно насиловал падчерицу, а мать мордовала смертным боем сына. И почему вдруг нам давали команду «фас!», велели цепляться к в общем-то нормальной семье.

А потом поняла. Таковы правила игры. Надо выполнять план. Для нашего же благополучия, зарплаты, льгот, приличной пенсии.

– Почему же вы не пойдете в газету? Не расскажете все журналистам?

– Для австрийцев я стану Nestbeschmutzerin[13], вздумай я кричать об этом в прессе. Меня бы обязательно обвинили в сочинении конспиративных теорий, записали в душевнобольные.

– Но это и вправду похоже на заговор.

– Нет, дорогая моя. Это не заговор. Это обычная система – она самосохраняется, саморегенерируется и все подминает под себя. Особенно жестока система там, где речь идет о детях, о семье, – тут уж ничего не поделаешь.

Вы замечали, какие лица у сотрудниц югендамта постарше и у начальниц? О, я хорошо знаю эти лица – бульдожьи, жабьи – но не человечьи. Сжатые челюсти, тяжелый взгляд. Потому что они знают. Все. И им – с этим жить.

Точно так же они знают, что отец со связями в судах и большими деньгами может отбить ребенка – тогда идет мощь на мощь, гонор на гонор. Поэтому с такими они стараются не связываться. Ведь матерей- одиночек и инженеров-недотеп со скромной зарплатой на наш век хватит.

– Но у них же самих есть дети! – не понимаю я.

– Вот этого я тоже никогда не могла понять. Слишком чувствительные, правда, там на всю жизнь не задерживаются, бегут в другие отделы магистрата. Мусором или мигрантами все же заниматься приятнее,

Вы читаете Межсезонье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату