презирал ее. Если он нанесет ей оскорбление, если между ними образуется пропасть, такая глубокая, чтобы ни одно слово, ни один взгляд не могли перелететь через нее, это будет спасением для него, освободит его от власти Цецилии, и все будет кончено разом!
— Барон Вильденроде потребует объяснения? — с горькой насмешкой воскликнул он. — Как бы дело не приняло иного оборота! До сих пор я должен был молчать, потому что мое убеждение, как бы оно ни было твердо, еще ничего не значит; оно бессильно против страсти Эриха и чувства справедливости его отца. Они потребуют доказательств, а у меня их нет в настоящее время; но я сумею их найти и тогда не стану щадить!
— В своем ли вы уме? — прервала его Цецилия, но он продолжал с возрастающей горячностью:
— Может быть, Эрих изойдет кровью от раны, которую мне придется нанести ему, но ведь этот удар рано или поздно все равно поразит его; пусть же лучше это случится теперь, когда еще есть возможность возврата, когда он еще не связан с женщиной, которая будет без зазрения совести играть его любовью и счастьем. Ведь вы — сестра своего брата, баронесса Вильденроде, и, конечно, позаимствовали у него искусство подтасовывать карты. И он, и вы уже считаете себя хозяевами в Оденсберге. Не торжествуйте так рано! Вы еще не носите фамилии Дернбург, и я не остановлюсь ни перед чем, чтобы уберечь имя Дернбургов от несчастья стать добычей двух… авантюристов!
Страшное слово было произнесено. Цецилия вздрогнула как от полученного удара. Бледная, не в силах произнести ни одного слова, она оцепенело смотрела на человека, вдруг превратившегося в ее ожесточенного врага. Она не видела дикого, доходящего почти до бешенства горя, бушевавшего в его душе и увлекавшего его за пределы благоразумия, не знала, что каждое из этих слов, которые он с уничтожающим презрением бросал ей в лицо, в десять раз больнее уязвляло его самого, она чувствовала только страшное оскорбление, нанесенное ей.
— О, это слишком!.. это слишком! Вы нагромождаете клевету на клевету, оскорбление на оскорбление! Я не знаю, на что вы намекаете, но мне известно, что все это — гнусная ложь, за которую вы нам ответите! Я передам брату все, слово в слово! Он ответит вам!
Это был взрыв такого пылкого негодования, такой бурный протест против незаслуженной обиды, что сомневаться в искренности Цецилии не было никакой возможности; Эгберт почувствовал это, и в его грозных, мрачных глазах блеснул луч надежды. Он порывисто сделал несколько шагов к ней.
— Вы не понимаете меня? В самом деле не понимаете? Вы не были поверенной брата?
— Нет! Нет! — с усилием произнесла Цецилия, дрожа от гнева.
Эгберт пристально смотрел ей в лицо; этот взгляд, казалось, старался проникнуть в самую глубину ее души, прочесть там правду; потом из его груди вырвался глубокий вздох, и он тихо сказал:
— Нет, вы ничего не знаете!
Наступила долгая, тягостная пауза. Благовест мало-помалу замолк, только колокол еще звонил где-то вдали; тем слышнее стала песнь ветра.
— В таком случае я должен просить у вас прощения, — сдавленным голосом заговорил Эгберт. — Своих обвинений против барона я не возьму назад. Повторите ему слово в слово то, что я сказал, смотрите ему при этом в глаза, может быть, тогда вы перестанете считать меня лжецом.
Несмотря на сдержанность его тона, его слова дышали такой непоколебимой уверенностью, что дрожь пробежала по телу Цецилии; впервые в ее душе зародился неясный страх. Этот Рунек имел такой вид, точно готов был отстаивать свои слова перед целым миром; если он не солгал, если… Она оттолкнула от себя эту мысль, но голова у нее закружилась.
— Оставьте меня! — с трудом произнесли ее дрожащие губы. — Уйдите!
Эгберт несколько секунд смотрел на ее лицо, а затем медленно наклонил голову.
— Вы не можете простить мне оскорбление. Я понимаю вас. Но, верьте мне, и для меня это был самый тяжелый час в моей жизни!
Он ушел. Когда Цецилия посмотрела ему вслед, он уже исчез за деревьями; она была одна. Высоко над ней на кресте Альбенштейна развевался ее шарф, вокруг шумел лес, а вдали замирал последний удар колокола.
10
Эбергард Дернбург и Оскар фон Вильденроде ходили по террасе оденсбергского господского дома. Они рассуждали о политике; старик говорил очень оживленно и горячо, тогда как барон был молчалив и рассеян. Его взгляд то и дело останавливался на большой лужайке, где Майя и граф Виктор фон Экардштейн играли в крокет.
— Надо полагать, в этом полугодии в рейхстаге будут происходить бурные прения, — сказал Дернбург. — Рейхстаг будет созван сразу же после окончания выборов, и мне, вероятно, придется пожертвовать ему большую часть зимы.
— Разве вы так уверены, что вас опять выберут?
— Разумеется! Двадцать лет я был представителем своих избирателей, и оденсбергских голосов вполне достаточно, чтобы обеспечить мое избрание.
— Я именно потому и спросил. Вы в самом деле так уверены в этих голосах? За последние три года многое изменилось.
— У меня — нет, — спокойно возразил Дернбург. — Я и мои рабочие знаем друг друга несколько десятков лет. Правда, мне известно, что и здесь не обходится без нашептываний и подстрекательств, при всей своей власти я не могу оградить от них Оденсберг; может быть, некоторые из рабочих и прислушиваются к этой пропаганде, но основная масса твердо стоит за меня.
— Будем надеяться, что это так. — В голосе барона слышался легкий оттенок сомнения; несмотря на непродолжительность пребывания в Оденсберге, он уже познакомился с положением дел. — Местные социал-демократы что-то необыкновенно деятельны, всюду агитируют, и уже во многих избирательных округах получились самые неприятные сюрпризы.
— Но здесь кандидат — я и, мне кажется, я достаточно силен, чтобы тягаться с этими господами, — сказал Дернбург со спокойной уверенностью человека, чувствующего себя в полной безопасности.
Вильденроде собирался возражать, как вдруг с лужайки донесся звонкий смех, и он тотчас посмотрел туда.
Он залюбовался ловкими движениями игравших там двух стройных молодых людей, щеки которых пылали от волнения и увлечения. Каждый старался превзойти другого в игре и торжествовал, когда противник делал неудачный ход; они, как дети, бегали и весело дразнили друг друга. Глаза Дернбурга последовали за взглядом его спутника, и его лицо осветилось улыбкой.
— Резвы, как дети! Моей крошке Майе в шестнадцать лет еще позволительно так резвиться, но лейтенант, кажется, подчас совершенно забывает, что он уже не мальчик.
— Я боюсь, что граф Экардштейн вообще никогда не научится серьезности взрослого человека, — холодно сказал Вильденроде, — он очень мил, но чрезвычайно несерьезен.
— Вы несправедливы к нему; Виктор, к сожалению, легкомыслен и причинил немало хлопот родителям всякого рода сумасбродными и юношескими проказами, о которых вам могут рассказать и в Оденсберге, но сердце у него доброе. Он не гений, но откровенный и честный малый и достаточно одарен способностями для того, чтобы стать со временем хорошим офицером.
— Тем лучше, — заметил барон, — для графа и… для Майи.
— Для Майи? Что вы хотите сказать?
— Мои слова едва ли требуют объяснения, граф Экардштейн достаточно ясно выказывает свои желания и намерения, и я убежден, что он без всяких возражений согласился с планом брата.
— С каким планом?
— Судя по всему, молодой граф достаточно легкомыслен, вы сами признаете, что он всегда был таким; при этом он всецело зависит от брата, владельца майората. Что молодой, веселый офицер делает долги, это вполне естественно, но, говорят, он наделал их больше чем полагается, по крайней мере, по мнению графа Конрада. Говорят, между ними уже бывали стычки по этому поводу и, разумеется, нельзя