помехой. Невысокая девушка стояла посреди корта, крепко расставив загорелые ноги, один за другим доставала из проволочной корзины теннисные мячи, взмахивала ракеткой, и ее ученик по другую сторону сетки метался то вправо, то влево, ловя воздух перекошенным ртом, разбрызгивая пот, путаясь в собственных икрах, пятках, коленях.
– Да… Да… Еще раз… еще… чудно… молодец… еще… О, да…
Потом он узнал, что она изучает славянские языки. Что она старше его на два курса. Что отец ее, как и его родители, приехал в свое время из Перевернутой страны, разбогател здесь на производстве консервов для собак и кошек, но дочери денег почти не дает, потому что она его ни в чем не слушается. Ей приходится подрабатывать уроками тенниса.
Антон попытался записаться к ней на урок, но выяснилось, что очередь желающих слишком длинна. Кто-то познакомил их в библиотеке, но он не был уверен, что она запомнила его. Она всегда проносилась по коридорам так быстро, всегда в окружении большой или маленькой свиты, всегда напевая, спеша, утекая. Взгляд ее ловил и отпускал мелькавшие кругом лица так мимоходом, словно все это были мячи, улетавшие за край площадки, не стоившие взмаха ракетки.
Ее задыхающийся голос за окном будил его каждое утро. «Да… еще… еще… О, какой ты… Да, да, да!..» Он некоторое время лежал, не открывая глаз, пытаясь вообразить, что голос обращен к нему. Потом вскакивал, бежал под душ, продирался мокрой головой сквозь рубашку – влажный холодный след надолго оставался на спине – и выходил со скучающим видом из общежития. Да, бывают студенты, которые любят рано вставать. Которым некуда спешить, потому что все необходимое сделано с вечера. Которые легко обходятся без завтрака, без модной беготни по дорожкам, но обожают поглазеть на солнечные пятна, ползущие по псевдоготическим стенам, на попрошаек-белок, выстраивающихся вдоль края газона, на птичьи свары в зарослях плюща. А это что у вас тут? Теннисный матч? Тренировка? Что ж, можем себе позволить поторчать несколько минут и у корта.
Ее щиколотки, охваченные носками с синей полоской. Ее икры с раздвоенной быстрой мышцей. Ее колени, всегда в пружинящей работе, всегда далеко друг от друга. Ее самое-самое, под летающей, белой, непотребной юбчонкой. Ее круглые двойняшки, прыгающие под майкой, пытающиеся замешаться в игру, в которой им нет ни места, ни роли, не понимающие – глупышки, – что им просто повезло, что в древние, дославянские, амазоночные времена не жить бы им вдвоем, что одну бы – правую – выжгли в младенчестве, чтобы не мешала размаху руки с копьем. Ее руки, тонкие и сильные, как жилы катапульты, посылающие мячи через сетку с таким разгоном, что двухсотфунтовый детина на другом конце площадки вот-вот разорвется на пять частей, пытаясь дотянуться до них. Ее черные кудряшки, стянутые белой лентой. И наконец, ее лицо, тонкой и нежной резьбы, с тонким вздернутым носом, с напряженным в полуулыбке ртом, выкрикивающим непристойные команды. Лицо, от которого любовная горошина в горле разрастается в гигантскую сказочную репу – семерым не вытянуть, воздуха не вдохнуть.
В ноябре корты закрыли, и жизнь стала пуста. Иногда он встречал ее на коротких, под падающим снежком, перебежках из одного учебного корпуса в другой. Она на секунду замедляла бег, вспыхивала мгновенной выжидательной улыбкой, но он всегда упускал этот момент. Даже если у него было что-то заготовлено заранее, он не успевал воспользоваться отпущенной ему секундой – и она убегала. Однажды он все же пересилил себя и крикнул ей – уже почти вслед, почти убегающей:
– Завтра. В час дня. Кафе «Доминик». Ланч.
– Хорошо, – крикнула она через плечо.
Но не пришла.
Они встретились дня через три.
– Что-нибудь случилось? – спросил он.
– Когда?
– Вы не пришли к «Доминику».
– А, верно. Не пришла. Кстати, я потом очень жалела.
– Может быть, попробуем еще раз?
– Когда?
– Завтра. Там же, в то же время.
– Чудно, договорились.
Поток студентов уносил их друг от друга. Она помахала ему варежкой над головами.
И снова не пришла.
Он был ошарашен. И взбешен. Он чувствовал себя ограбленным. В следующий раз, увидев ее в толпе, он подкрался сзади и прошептал над ухом:
– Играем в игры? Получаем удовольствие? И много у нашей кошки таких глупых мышек в запасе?
Она посмотрела на него отчужденно и недоумевающе. Когда она хотела изобразить высокомерное презрение, ей приходилось откидывать голову неестественно далеко назад.
– Мама не говорила вам в детстве, что нарушать обещания нехорошо?
– Я не смогла прийти. Меня задержали дела.
– Такое случается. Но обычно люди звонят потом и объясняют, что произошло.
– Это было бы как извинение. Я ненавижу извиняться. Мама в детстве учила меня просить прощения за порванный чулок, за несделанный урок, за чихание, за ковыряние в носу. Эй, вы там, в дальнем ряду – вы не слышали, как я пукнула? Так вот – я извиняюсь! Теперь хорошо? Почти не пахнет?
Он не удержался – хихикнул.
– Честно сказать, я и обещания ненавижу, – сказала она. – Мы ничего не можем изменить в своем вчера – так? Ничего не можем изменить в сейчас. Так неужели лишать себя свободы и там, где она еще выживает, – в завтра?
Он решил, что она просто издевается над ним. В конце концов, она была звезда. И знаменитость. Она делала революцию. Тогда все делали революцию, но она была где-то далеко впереди всех. Если, скажем, все занимались свержением плохого правительства в какой-нибудь далекой стране, то ее группа уже занималась свержением того правительства, которое только должно было прийти на смену нынешнему. И если выходили на демонстрацию с требованием окончания войны и вывода войск, то она уже несла плакат против войны, которая еще даже не начиналась, и вывода войск оттуда, где их еще не было. А когда все подписывали петиции против испытаний ядерного, бактериологического, лазерного, огнестрельного, химического и даже холодного оружия и вывешивали плакаты в окнах общежития, она прокралась и наклеила плакат аж на багажник патрульной машины, и полицейские не могли понять, почему студенты за стеклами хохочут и показывают на них пальцами.
Антон тоже подписывал петиции, демонстрировал, носил плакаты. Однажды он даже провисел ночью полчаса под мостом над шоссе, макая кисть в ведро с краской и выводя огромными буквами слово «Долой…». (Второе слово лозунга рисовал неизвестный ему и невидимый в темноте напарник, и он так и не узнал, что же там было, потому что полиция закрасила оба слова на следующее утро.) Но делал он это все без страсти, больше из страха быть зачисленным в реакционеры, то есть в отверженные. Потому что не принять участия в свержении плохих правительств и прекращении войн в далеких странах в те годы было так же опасно, как пойти пешком через перегруженное шоссе в час пик.
Другое дело – она, Ольга. Это был ее мир, ее стихия. В этом мире не выполняли обещаний, не уважали чужую собственность, не извинялись, не требовали и не выказывали благодарности, не помогали ближним – а только дальним, не слушались родителей, не делали домашних заданий, не сеяли, не жали, но каким-то образом перелетали из одного дня в другой да еще становились при этом объектом завистливого восхищения. Все было чуждо Антону в этом мире. Именно там, в густых его чащобах, легко уживались большие и маленькие Горемыкалы, именно там им было так удобно прятаться, что никакой, самый меткий выстрел не мог отыскать их и парализовать хотя бы на день, на час.
Так почему же, спрашивается, когда она вылетала ненадолго из этих джунглей и на минуту застывала перед ним со своим вздернутым носиком, с тонко вырезанной, выжидающей улыбкой, он испытывал толчок такой острой и счастливой близости ко всему на свете? Почему никак не мог стереть ее из памяти и поддаться призывным взглядам Сары Капельбаум, которая была сама надежность, верность и обстоятельность? Почему все люди порой казались ему закрытыми дверьми и только она одна – незапертой, готовой вот-вот распахнуться?
Весной, накануне пасхальных каникул, раздался телефонный звонок. Она не назвала себя, а просто сказала «это я», и он сразу понял и узнал, хотя они не виделись и не говорили до этого месяца два. Она заявила, что закончила все дела (свергла все правительства? остановила все войны?), что они могут выехать хоть завтра (куда? почему?), что до ее родителей почти день езды, так что нужно проверить и заправить автомобиль, а на бензин у нее деньги будут. Он вслушивался в ее чуть возбужденный, чуть задыхающийся голос, ни о чем не расспрашивал и только судорожно думал о том, под каким предлогом – заболел? разбил автомобиль? дополнительный экзамен? – он отменит поездку-визит к своим родителям в Айову – задолго обещанный, со всеми деталями оговоренный, обставленный заготовленными подарками, зваными обедами, визитами родственников.
На следующее утро, в назначенное время, он сидел в машине, трясся мелкой дрожью и пытался не глядеть в сторону юридического факультета, из-за которого она должна была появиться. «Должна»? Она – должна? Нет, в этом, в этом было все дело. Он не знал, придет она или нет, но точно знал, что если она и появится сейчас из-за колонн, то вовсе не повязанная вчерашним обещанием прийти, вовсе не на веревочке каких-то своих, неизвестных ему, схем и планов, а, как всегда, по-птичьи свободная, никому ничем не обязанная, могущая даже сейчас, уже появившись совсем с другой стороны и разгоняя голубей с дорожки, вдруг задуматься, замотать головой и повернуть назад или, уже подойдя, берясь за ручку дверцы и улыбаясь ему, вдруг передумать и улететь, трепля по ветру парусиновой сумкой, но могущая и открыть дверцу, и доверчиво сесть рядом на нагретое солнцем сиденье, и кто тебе поверит потом, что к тебе в автомобиль залетали пернатые?
Стюардесса перегнулась через Антона, задела его чем-то мягким (чем бы это?), извинилась. Сосед, сидевший у окошка, принял из ее рук пузырек с виски, вытряхнул содержимое в стакан со льдом, сделал несколько жадных глотков. Он заметно нервничал всю дорогу. Льдинки в стакане звенели.
– Я иногда думаю: как ужасна судьба хирургов, – сказал он. – Они видят нас насквозь. Мы говорим им что-то, а они смотрят на нас и прикидывают: «Э, брат, печень-то у тебя сдает. Да и почки пора менять. И в желчном пузыре, наверно, уже целая каменоломня завелась».
Он отер салфеткой лоб и шею. Через минуту пот выступил снова. Припухлые веки за стеклами очков моргали виновато.
– Когда я сам покупаю билет, я всегда беру место в хвосте самолета. Или в носу. А тут покупала фирма и засунула в самую середину. Да еще у окна.
– Хотите, поменяемся? – сказал Антон. – Я даже люблю у окна.
– Не поможет. Я ведь понимаю, что дело не в месте. Дело в лишних знаниях. Как там в Библии? Кто много знает, тот умножает скорбь на томление духа? Я, видите ли, инженер. Специалист как раз по этим штукам, которые ревут там за окном. Каждый раз, как приходится лететь, их внутренности встают у меня