же самое с крестьянами? Такая цивилизаторская работа не только осмысленна, она даже и благородна. Не просто «мы» мордуем «их» как нам нравится, но «мы» «их» превращаем в цивилизованных людей.
Любое включение крестьянина, человека из народа, в барскую жизнь, в жизнь правительства (скажем, взятие в армию) означало не просто продвижение вверх по общественной лестнице... Нет! Тем самым он переходил в другую культурную среду, буквально в другую цивилизацию. Из категории «русских азиатов» (или «русских африканцев», с тем же успехом) он переходил в категорию русских европейцев.
Сами эти «европейцы» могли культивировать самые дикие представления и о Европе, и о самих себе. Очень часто для них «Европой» становилось отсутствие традиции — и народной, и религиозной. Ведь традиции были смешны, нелепы, символизировали собой отсталость. Освобождение от традиций символизировало прогресс, свободу, движение вперед... одним словом, европейскость.
Потому и гарем, совершенно немыслимый ни в одной европейской христианской стране, становился как бы европейским явлением, а владелец гарема, веселый, ироничный вольнодумец, переписывался с Вольтером, и становился европейцем и даже рьяным борцом за просвещение, западником и либералом. Заворот мозгов невероятный, кто же спорит, но так было.
А для крестьянина, замордованного русского туземца, включение в эту среду, в систему образа жизни и представлений, которые верхи общества изволят называть «европейской», — это есть и повышение его статуса, и приобщение к высшим ценностям, и признание его достоинств.
Разумеется, существовали и совершенно реальные механизмы приобщения к культурным ценностям у прислуги в домах с картинами, библиотеками, домашними театрами, вполне европейским или почти европейским строем жизни. Такое приобщение играло роль одного из механизмов действительной, а не только надуманной европеизации страны. Я и не думаю отрицать действия этого механизма, и хочу только лишний раз показать читателю: далеко не все, что называлось европейством в XVIII и начале XIX веков, действительно имеет к нему хоть какое-то отношение.
В эпоху правления Екатерины русский народ окончательно разделяется на два... ну, если и не на два народа в подлинном смысле, то по крайней мере на два, как говорят ученые, субэтноса.
Одни — это продолжающие свою историю великороссы-московиты. Это основная часть народа. Великороссы — имперский народ, этнический центр Российской империи. Но они считаются таким же туземным народом, как украинцы, татары, буряты или грузины.
Другие — это субэтнос, сложившийся в петербургскую эпоху. Имперские великороссы, дворянство и чиновники, «русские европейцы». Как и во всех империях, путь в русские европейцы открыт. И русский туземец, и любой другой подданный империи может сделать карьеру, получить образование, преобразовать себя по образу и подобию русских европейцев. «В князья не прыгал из хохлов»? — писал Пушкин. Хохол тут явно туземец. Если человек стал князем — он уже не хохол, он уже русский европеец.
У каждого из этих субэтносов есть все, что полагается иметь самому настоящему народу, — собственные обычаи, традиции, порядки, суеверия, даже свой язык... Ну, скажем так, своя особая форма русского языка.
У Николая Семеновича Лескова описана его собственная бабушка, которая свободно произносила такие сложные слова, как «во благовремении» или «Навуходоносор», но не была в силах произнести «офицер» иначе, чем «охвицер», и «тетрадь» иначе, нежели «китрадь». То есть, называя вещи своими именами, эта туземная бабушка цивилизованного Н.С. Лескова говорила по-русски с акцентом. Сама она была русская? Несомненно! Но ведь и образованный человек, пытаясь говорить на «народном» языке, тоже говорит с акцентом. Он, выходит, тоже иноземец?
Каждым из этих двух форм русского языка можно овладеть в разной степени. Барышня-крестьянка, Лиза Муромцева, достаточно хорошо владеет «народной» формой русского языка — по крайней мере достаточно хорошо, чтобы Алексей Берестов действительно принял бы ее за крестьянку[58]. Не понятно, правда, признали ли бы ее «своей» настоящие крестьяне. По крайней мере народовольцев, «идущих в народ», крестьяне разоблачали сразу же, и разоблачали именно так, как ловят незадачливых шпионов: по неправильному ношению одежды, по бытовым привычкам, по незнанию характерных деталей. И конечно же, по языку.
В Персии с английским шпионом Вамбери (венгерским евреем по происхождению) произошла беда: играл военный оркестр, и Вамбери, сам того не сознавая, начал притопывать ногой. Он-то сам не замечал, что он делает, но окружающие превосходно это заметили. Будь вокруг и остальные тоже переодетыми европейцами, Вамбери, может быть, и ушел бы невредим... Но все на площади были, что называется, самыми натуральными персами и с радостными воплями потащили Вамбери в тюрьму — всем было ясно, что он вовсе не восточный человек, а «ференги». А зачем «ференги» может одеваться в одежду персов? Ясное дело, шпионить!
Вамбери в конце концов доказал, что он восточный человек: трое суток он почти беспрерывно орал и ругался последними словами на трех местных языках, и в конце концов тюремщики пришли к выводу — «ференги» так орать не может! И выпустили Вамбери, майора британской разведки.
Вот так же все не очень ясно с Лизой. Она может обмануть парня того же общественного круга, то есть имеющего такой же бытовой опыт, такое же знание «народной» формы русского языка. Трудно сказать, что сказали бы настоящие крестьянки, выйди Лиза Муромцева к колодцу с ведрами и в своем деревенском наряде; может быть, они сказали бы словами тюремщиков Вамбери: «Ты ференги!». Достаточно Лизе показать, что она не умеет и что ей тяже ло тащить ведра на коромысле, достаточно непроизвольным жестом аккуратного человека начать искать носовой платок — и для окружающих все станет ясно — она вовсе не крестьянка! Она «русская мем-сахиб», вот кто она!
Играя крестьянку, она ведет себя не только как человек другого круга, но как иностранка. Ведь для нее все обороты речи, употребляемые в обличье Акулины, — это не «настоящий» русский язык, использование его — только девичья игра, увлекательная, пряно-рискованная. Девушка прекрасно знает, что «на самом деле» по-русски говорят совсем не так.
И дело ведь не только в языке. Дело во множестве деталей, которые и передать бывает трудно. Волей-неволей мы уже затронули одежду. А ведь такие простые вещи, как рубашка (без карманов, между прочим!), кушак вместо брючного ремня, лапти, сарафан или шапка, — это не просто каким-то образом скроенные и сшитые куски ткани — это же еще и привычка их носить, привычка удовлетворять свои потребности, будучи одетым именно так, а не иначе.
Сарафан — это не просто свободная удобная одежда — это еще и походка, которая вырабатывается ходьбой в таком сарафане и в легких (легче сапог и ботинок) лаптях. Это и привычка особенно осторожно обходить глубокую грязь и лужи — ведь лапти промокают гораздо сильнее кожаной обуви.
Отсутствие карманов и носовых платков — это и привычка сморкаться в два пальца, и носить деньги и мелкие предметы завязанными в узелок или во рту (с точки зрения русских европейцев, это очень неопрятная привычка).
Жизнь в избе — это и привычка спать в спертом воздухе — ведь в избе спят множество людей, а форточек в ее окнах нет. И летом, когда в доме прохладно, и зимой, в натопленном доме, попросту говоря, душно. По-видимому, привычные люди вовсе не испытывают от этого особых страданий, но с тем же успехом могу сказать — и в современной... ну, почти что в современной России, еще в 1970-1980-е годы по крайней мере некоторые сельские жители закупоривали на ночь свои дома так, что городской, привычный к форточкам человек в них попросту начинал задыхаться.
Не раз в различных экспедициях автору этих строк доводилось сталкиваться с ситуацией, когда «экспедишники» дружно вопили хозяину дома — мол, давайте наконец откроем окно! А хозяин качает головой и укоризненно говорит что-то типа: «Сквозник же...» А его супруга смотрит на бедных городских с выражением сочувствия и ужаса, как на рафинированных самоубийц. Причем только что эти милые люди сидели на лавочке и без всякого вреда для себя вдыхали свежий вечерний воздух, напоенный запахом цветущих растений, сохнущего сена и влаги. Но стоит им отправиться спать — и тут же появляется железная необходимость любой ценой отгородить себя от струй свежего воздуха, совершенно непостижимая и неприятная для городского «экспедишника».
Для современного россиянина... по крайней мере для абсолютного большинства россиян, невозможность проветрить помещение было бы неприятным и даже попросту мучительным. В этом мы нашли бы понимание у людей верхушечной русской культуры, у «русских европейцев». Но «русские туземцы» нас бы попросту не поняли, что тут поделать.
«Туземцев» не волновало и обилие насекомых, особенно тараканов. «Искаться» — это обычнейшее занятие для сельских жителей еще в начале XX века. И что такое «искаться», вы знаете? А это вот что: один или одна ложится на колени головой к другу (подруге), а та перебирает волосы, выцепляя там насекомых, в первую очередь вшей. Выглядит не очень «аппетитно», согласен, но таких малоприятных деталей довольно много в жизни людей того времени. Искались ведь не только на Руси. В Европе этот обычай тоже бытовал все Средневековье, а уничтожила его урбанизация быта. Начиная с XVII—XVIII веков слишком много людей в Британии, Скандинавии, Голландии, Северной Франции начали жить в проветриваемых домах, мыться чаще, чем раз в неделю, следить за чистотой белья и получают представление о пользе мытья рук и чистки зубов.
До этого и во всех аграрно-традиционных обществах очень много всего «неаппетитного». Описание, скажем, традиционного дома скандинавского крестьянина способно вызвать попросту тошноту, в том числе у современных шведов и норвежцев. Было в этом доме почти всегда холодно (экономили древесину для протопки) и сильно пахло несвежей мочой — в моче стирали, и потому в земляном полу делалось углубление, в которое мочились все домочадцы; так сказать, не покидая жилья, впрок запасали необходимое в хозяйстве.
А обычай молодых мам высасывать сопли из носа младенцев исчез совсем недавно; в Британии он отмечался в эпоху наполеоновских войн (как яркий признак некультурности батраков, мелких фермеров и прочих малообразованных слоев населения); в Германии он описывался в конце XIX века, а в России зафиксирован последний раз еще в 1920-е годы, уже перед коллективизацией.
Жизнь в крестьянской избе — это и умение вести себя непринужденно в постоянном скопище людей, без всякого уединения. Крестьянская изба, не разделенная на разные комнаты, в которой основное место занимает русская печь, нам бы уж точно не показалась ни особо знакомой, ни так уж сильно привлекательной. Глядя на это в общем-то небольшое пространство (даже богатой северной избы), всегда удивляешься — да как же они все тут поме щались?! Несколько супружеских пар, принадлежащие к разным поколениям, куча ребятишек и подростков обоего пола, старики... И все эти десятки людей — на сорока, от силы 50-60 квадратных метрах?! А ведь помещались, помещались...
У туристов, впервые посещающих музеи под открытым небом, где хранятся памятники деревянного зодчества (они есть в Суздале, под Новгородом), обязательно возникает вопрос: что, отдельных комнат ни у кого вообще не было?! Нет, ни у кого не было. И... это... у супружеских пар не было?! Не было. А как же... А вот так! А дети?!
Но в том-то и дело, что никого из обитателей изб в те простенькие времена особенно не волновало — видят дети чьи-то половые действия (в том числе и половые действия родителей) или не видят. Даже лучше, чтобы видели и учились. Дети и учились, и не только на примере всевозможных животных, домашних и диких, но и на примере своих ближайших родственников.
Жизнь в избе — это и умение так же непринужденно выходить пописать и покакать за овин. Выпархивает девичья стайка и на глазах всякого, кто захочет подсмотреть, располагается... благо, сарафаны и рубахи на них длинные.