Впрочем, парни обычно не подсматривают, они подсмотрят скорее девичье купанье — ведь изобретение купальника таится во мраке грядущего. Купаются девушки голыми, и мало ли чьи глаза горят в густом кустарнике поодаль... К чему Лизе тоже предстоит привыкнуть, если ей захочется играть в крестьянку постоянно, хотя бы несколько суток, а не несколько часов.
Но купаться хорошо летом, а оно не очень продолжительно в Великороссии. В баню ходят регулярно, раз в неделю, но вот более интересный вопрос — а как мылись в перерыве между банями? Так сказать с субботы и до следующей субботы?
Ответ способен огорчить человека, приписавшего предкам больше достоинств, чем надо, и привести в полную ярость «патриота» советско- Жириновского розлива. Потому что ответ этот — нерегулярно, а то и попросту никак. Трогательная картинка — девушка, которая умывается из ручейка по раннему утру, на заре. Из мультфильма в мультфильм, из экранизированной сказки в сказку переходит этот милый образ... Только вот сразу вопрос — а как умываться людям постарше? Тем, кому не очень хочется наклоняться и плескать себе ладошкой в «портрет»? Что, если погода в этот день плохая? И вообще — как умывается та же девушка 7 месяцев в году, с октября по апрель? Не говоря о том, что до ручейка от дома может оказаться довольно далеко идти, и каждый день, пожалуй, не находишься.
Стоит задать себе эти «непатриотичные» вопросы, и быстро выясняется — в крестьянской среде отсутствует культурная норма, предписывающая умываться каждый день. Грубо говоря — вне банных дней можно было мыться, а можно было и не мыться. Некоторые чистили зубы... а большинство — нет, не чистили.
Стало классикой зубоскалить по поводу грязных дам в рыцарских замках. Но ведь и в Московии не было традиции ни умываться, ни мыть уши, шею или под мышками, тем более (тысяча извинений!) подмываться. Ну что поделать, если не было такой традиции, и вполне можно сопроводить любую романтическую историю соответствующими комментариями.
Крестьянский быт — это совершенно иные объемы жилища, другие помещения, другие предметы. Нет, например, шкапов или столов с выдвижными ящиками, комодов и стульев. Есть сундуки — то есть в дворянском быту они тоже есть, но играют не такую значительную роль. А тут вещи класть больше и некуда.
Чтобы жить в избе, нужно уметь пользоваться ухватом, спать на лавке, обметать сажу куриным крылышком, шить и прясть ночью, и даже не при свече, ведь свеча — это дворянская и городская роскошь. А при лучине.
Другие привычки, другие движения тела, языка и души. Другая память, в том числе память о детстве.
У крестьян не просто худшего качества еда. Это еда, состоящая из совершенно других блюд, которые приготовлены другими способами и совсем иначе поедаются.
Повседневная еда низов общества убийственно однообразна и превосходно описана в двух народных поговорках: «Щи да каша — еда наша», и «Надоел, как пареная репа». И вкус у народной пищи, и ее биохимический состав отличается от дворянской еды. И к той, и к другой еде надо привыкать, по существу, всю жизнь.
Если продолжать тему «пожить, как крестьянка», то Лизе Муромцевой очень скоро пришлось бы обнаружить еще одно отличие, весьма существенное как раз для девушки — крестьяне сами готовят поглощаемую ими еду.
Каждое блюдо надо готовить долго, это непростой процесс — каждый раз надо колоть дрова, топить печь, носить воду. Это женская работа; если барышня-крестьянка захочет пожить в деревне несколько дней, как «своя», ей придется колоть дрова и каждое утро, не успев побывать за овином, идти с ведрами за водой к речке или к колодцу. В каждую бадейку — по два современных ведра, на коромысло — по две бадейки, и вперед! Потому и стараются ва рить что-то одно, но много, — целый чугунок щей или каши. Едят редко, без полдников, «чая в четыре часа» и прочих приятных перекусов: на еду у них особенно нет времени, да и просто надо экономить воду и дрова.
Правила поведения за столом оставляют желать лучшего — они еще попросту не созданы, а в деревнях, где едят в основном вареное, причем из общего горшка, они и не очень-то нужны. Вот деревянная ложка — очень нужная вещь, и ее каждый носит за голенищем.
Во всех различиях «европейцев» и «туземцев», за 2-3 поколения достигших уровня различий между кастами, много от различий между богатыми и бедными, владетельными и подчиненными, образованными и необразованными. Но не только...
Скажем, в XVII—XVIII веках французские, потом и немецкие ученые начинают изучать народные легенды, сказки, обычаи, представления. Они собрали огромный пласт народного фольклора, бытовавшего в среде людей, которые были менее образованны, менее богаты и больше времени проводили в полях, лугах и лесах. У них тоже будет прорываться порой просветительский раж, но вот чего им и в голову не придет, так это что перед ними — люди другого народа или выходцы из другой эпохи. Ни сборщики улиток в Южной Франции, ни сборщики хвороста в Северной, ни пастухи и дровосеки Германии не вызывают подозрений, что они в чем-то главном больше похожи на народы колоний, чем на городских французов и немцев.
В России сталкиваются, конечно, люди разных культурно-исторических эпох. «Русские европейцы» порождены Петровскими реформами, они — дети петербургского периода нашей истории. В среде «русских туземцев» продолжает жить (вероятно, и как-то развиваться) культура более раннего, московского периода. Во многих произведениях русской классики (у Майкова, Сумарокова, Лажечникова) упоминается такая одежда, которая после Петра совершенно исчезла в дворянской или чиновничьей среде. До Петра сарафан, кафтан, шапка, однорядка или ферязь — обычная одежда всех слоев общества. Теперь же в них одеваются только «туземцы»; «русские европейцы» не знают таких деталей туалета.
Но даже и понимание того, что это — люди разных эпох, не всегда достаточно для понимания происходящего. Тут еще более глубокие, еще более основательные различия.
В первой половине 19 века русские ученые тоже начнут собирать фольклор, в точности как французы и немцы, но очень быстро осознают, — они имеют дело не «просто» с простонародьем, с сельскими низами своего собственного народа, а с каким-то совсем другими русскими! У которых не просто меньше вещей, которые больше времени проводят в природе и которые меньше образованы, а людей, у которых... у которых... ну да, в строе жизни и в по ведении, в мышлении которых вся атмосфера совсем другая.
Конечно же, это чистой воды эксцессы, события 1812 года, когда казаки или ополченцы обстреливали офицерские разъезды. Когда русские солдаты, затаившись в кустах у дороги, вполне мотивированно вели огонь по людям в незнакомых мундирах, которые беседовали между собой по-французски.
Конечно же, это крайность, осуждавшаяся и в самой дворянской среде. Но ведь Л.Н. Толстой называет «воспитанной, как французская эмигрантка» именно национальную Наташу Ростову, уж никак не позабывшую родной язык, а не патологического дурака Ипполита, не способного рассказать по-русски простенький анекдот. Случайно ли? Ведь можно понимать каждое слово, даже любить звуки русского языка, самому свободно говорить, думать, писать, читать и сочинять стихи по-русски, но какое это имеет значение, если сам строй мыслей «русских туземцев», сам способ мышления, если стоящие за их словами бытовые и общественные реалии ему мало понятны?
Так европеец может понимать слова японца, индуса, африканца — в конце концов, нет языка, который невозможно выучить, — но что проку понимать слова, если «непонятен сам строй их мыслей»[59].
Славянофильство и возникнет как реакция на понимание того, что «русские туземцы» — это иностранцы для «русских европейцев», и наоборот. К.С. Аксаков, А.С. Хомяков, И.В. и П.В. Киреевские, другие, менее известные люди делают то же самое, что делал Шарль Перро во Франции XVII века, что делали братья Гримм в Германии и Г.Х. Андерсен в Дании. Но европейцы не обнаружат в своем простонародье людей другой цивилизации, а славянофилы — об наружат. Можно соглашаться, можно не соглашаться с их идеологией — дело хозяйское, но славянофилы по крайней мере осознали и поставили проблему. Для людей «своего круга» решение прозвучало как «вернуться в Россию!», «стать русскими!». При всей наивности этого клича в нем трудно не увидеть положительных сторон.
Я вынес в эпиграф четверостишие из недописанного стихотворения А.К. Толстого; к славянофилам как к общественному движению Алексей Константинович отродясь не примыкал, но позволю себе привести еще одно четверостишие, которым заканчивается это недоконченное стихотворение:
«Слиянья всех в один народ» не произошло. Русский народ так и оставался разделенным то ли на два народа, то ли даже на две цивилизации весь петербургский период своей истории и большую часть советского периода (впрочем, в советское время появятся другие, новые разделения).
В эпоху наполеоновских войн распад на два субэтноса был в самом разгаре, на самом пике.
Мы очень мало знаем об этом русском субэтносе. То есть мы достаточно хорошо знаем его этнографию: как одевались, как сидели, на чем, что ели и так далее.
Но, в сущности, мы очень мало знаем об этой части русского народа, его истории. Ведь строй понятий, миропонимание «русских туземцев» вовсе не оставались неизменными весь Петербургский период нашей истории. То есть полагалось исходить именно из этого — что изменяющийся, живущий в динамичной истории и сам творящий историю слой «русских европейцев» живет среди вечно неизменного, пребывающего вне истории народа «русских туземцев». По-своему это логичная позиция — ведь история подобает народам «историческим», динамичным, как говорил Карл Ясперс — «осевым»[61], то есть начавшим развитие, движение от исходной первобытности.
А народы «неисторические», первобытные, и должны описываться совсем другой наукой — этнографией, от «этнос» — народ и «графос» — пишу. То есть народоописанием. История повествует о событиях, этнография — об обычаях, нравах и поведении, об одеждах и еде. То есть о статичных, мало изменяющихся состояниях.
О русских туземцах и не писали исторических сочинений; в истории их как бы и не было. О русских туземцах писали исключительно этнографические сочинения — о его домах, одежде, пище, хозяйстве, суевериях[62]. Книги эти написаны с разной степенью достоверности, в разной мере интересны, и в них проявляется весьма разная мера таланта автора. Но вот что в них несомненно общее, так это сугубо этнографический подход. Самое большее, фиксируются именно этнографические изменения: появился картуз вместо шапки; стали меньше носить сарафаны, больше платья «в талию»; смазные сапоги вытеснят лапти... и так далее. Так же вот и Николай Николаевич Миклухо-Маклай фиксировал, что изменилось на побережье Новой