– Пирр!
Уже почти тронув коня, Антигон вспомнил все-таки о рыжем юнце, обожающими глазами следящем за ним и сыном.
– Ну, ближе, ближе, малыш! Уже пришел в себя, смотрю? Успокоился? Отлично! Прошу тебя… – Царь македонцев приблизил лицо к лицу эпирота и, приглушив голос, почти шепнул, как равный равному, доверяя великий секрет. – Будь рядом с Деметрием, не отставай! Он ведь горяч, ему нужно, чтобы рядом был друг…
Пирр попытался ответить, но не сумел. Лишь в горле, перехваченном судорогой восторга, нечто взбулькнуло.
И Антигон с удовлетворением отметил, что в гуще боя вражескому всаднику придется сначала свалить этого нехлипкого юнца, чтобы подобраться к его, Антигона, мальчику. А если не забывать, что молоссика, в свою очередь, будут прикрывать, не щадя себя, люди бешеного одноухого Ксантиппа, не очень многочисленные, но злющие, словно волки по зиме… Так что, если Диос-Зевс не таит зла, то за Деметрия можно почти не волноваться!
Конечно, битва есть битва, а цари не менее смертны, нежели подданные, но в чем Антигон не сомневался совершенно, так это в том, какова будет судьба любого, посмевшего скрестить клинки с сыном…
– Ну что, договорились? Руку, малыш!
Рука молосса была суха и тверда. Мозолистые пальцы Антигона лишь на миг сжали ее
Лицо же мальчишки пылало восторженным румянцем.
И Антигон, поддавшись симпатии, дружески подмигнул.
Этот юный эпирот – ценное приобретение, даже и нынче, когда представляет лишь себя, располагая неполной сотней всадников. Есть в нем нечто этакое, еще не развившееся вполне, как говорят философы, харизма, а если вспомнить персидских дервишей – фарр. Нечто, незримо светящееся вокруг головы, ощущаемое людьми помимо воли и заставляющее идти на смерть и на подвиги по одному лишь взмаху руки человека, источающего невидимое никому сияние.
Что удивляться?! Царская кровь! Настоящая царская…
Пока это еще лежит глубоко, не вырвалось на поверхность, не осозналось. Когда такое случится, тысячи людей потянутся к мальчишке, и юнец, сам не зная отчего, поймет и примет как должное незнамо откуда взявшееся умение повелевать, щадить и одерживать победы.
В этом Антигон уверен. Ибо умеет ощущать подобное на расстоянии. Уже давно. С того самого дня, когда нищенствующий дервиш, хранитель Огня в храме Ормузда, что в Персеполисе… или в Сузах?.. нет, точно – в Персеполисе, рухнул в пыль перед копытами коня мирно проезжавшего гетайра Антигона, спешащего на царский зов. Дервиш бился, источая пену, глаза его выкатились из орбит и налились кровью, боевой, ко всему привыкший конь плясал на месте, шарахаясь от обезумевшего азиата, и хранитель Огня, тыча заскорузлым пальцем в одноглазого юнана, вопил, будоража всю округу гулким, отбегающим и вновь возвращающимся эхом: «Фарр!.. Фарр!.. Фарр…» А сбежавшиеся из лавочек и харчевен персы, загородив дорогу, стояли на коленях, уткнув лбы в пыль и не смея взглянуть на обычнейшего чужака, если чем и прославленного – хотя бы среди своих! – так это тем, что недавно у него родился четвертый сын, младенец необычайных размеров и красоты, названный, по воле отца, Деметрием…
Фарр!
Но Антигон Монофталм – не азиатский дервиш! Он не станет никому говорить о том, что знает наверняка. Он просто пожмет мальчишке руку. Как равному. И да будет то, чем одарен Пирр, служить на пользу роду Антигонидов! В конце концов, владетелям Ойкумены ни к чему эпирское захолустье! Более того, со временем можно будет назначить Пирра и Наместником Македонии.
Впрочем, это уже будет заботой Деметрия. И – Гоната.
– Все. Отправляйтесь к всадникам, дети. Скоро будем начинать… Кстати, сынок!
– Слушаю, царь!
Белый конь Деметрия, хорошо известный всей Элладе нисеец с шелковистой, тщательно вычесанной гривой, переплетенной низками сапфиров, недовольно всхрапнул, осаженный могучей рукой всадника.
– Если со мной вдруг что… – Антигон помедлил, словно не решаясь завершить, и резко выдохнул:
– Береги Гоната!
Полиоркет понял не сразу. А поняв, вздрогнул. Никогда еще не доводилось слышать такое от уверенного в себе и ничего не страшащегося отца. Усилием воли он преодолел внезапно подступившую слабость. Начал было с легкой, полушутливой-полувсамделишной укоризны:
– Ну что ты, папа? Мы с тобой еще…
И, не выдержав взятого тона, судорожно кивнул:
– Да, конечно! А если вдруг что со мной… живи подольше, родной. Ради Гоната!
– Обещаю, сынок!
Глаза встретились – все три. И всадники, один – сияющий в лучах показавшегося наконец солнца золотом, каменьями и пурпуром, другой – похожий на самого простого из простых конника, затянутый в видавший виды бронзово-кожаный панцирь, каких давно уже никто, кроме стариков, не носит, обнялись, не сходя с коней. Приникли друг к другу, и не сразу смогли заставить себя разорвать объятие.
И невнятная тоска, ни о чем не говорящая прямо, даже не намекающая ни на что, а просто исподволь скребущая души, стушевавшись, уползла прочь – так же внезапно, как и появилась…
В самом деле, что особенного может случиться с царями Ойкумены, имеющими под рукой восемьдесят тысяч не утративших ни сил, ни задора ветеранов?
Ничего, кроме победы.
Которая уже близка.
– Хватит, хватит… Тебе пора, сынок… Сынок!
– Что, папочка?
– Если что, береги Пирра! Он послан тебе богами!
– Я знаю, папочка!
– Сынок!
– ?..
– Архигиппарх Деметрий! Почему вы еще не на месте?
– Повинуюсь, Царь Царей!
Пурпурный, и белый, и золотой всадник, сопровождаемый сияющей свитой, помчался вниз, в травы, к строю, к коннице, которую ему предстояло возглавить в грядущем бою.
А седогривый воин в простеньких старомодных доспехах еще возвышался над степью, медля тронуть коня, вглядываясь в источающий розоватое сияние, совсем уже посветлевший, пронизанный жгутами кровавых отблесков восток.
Юное солнце выползало из-за окоема, собираясь во всю утреннюю силу запылать над Ипсом…
Изо всех, стоявших некогда над ложем уходящего к предкам царя Македонии Александра, именовавшего себя Божественным и все равно не избежавшего удела, предначертанного всем смертным, ни над кем так не злословили досужие языки, во все века изобильно водившиеся в полисах острой на словцо Эллады, как над Лисимахом, полагающим себя воплощенным Гераклом.
В застольных байках и подзаборных сплетнях поминалось все, даже то, что безоговорочно прощалось любому другому! И простоватое, явно неклассическое лицо с вызывающе, совсем по-кабаньему вздернутым кончиком широкого носа, и сложные отношения с наследником, и постоянные, вошедшие уже в привычку неудачи попыток округлить свои нищие владения за счет задунайских земель, и – конечно! как же без этого! – злополучная львиная шкура, то подвытертая и битая молью, как и положено постоянно не снимаемой вещи, а то вдруг – опять новенькая и лоснящаяся, словно только что снятая с очередного льва, заказанного Лисимахом для личного зверинца, благополучно доставленного морем во Фракию и пропавшего без вести несколько дней спустя…
«Дубина дубиной!» – хихикала Эллада, благо царство Лисимаха было надежно ограждено от ее северных рубежей тысячами стадиев македонских земель, и гарнизоны Полиоркета готовы были в любой миг