начальство…
Проходили в избу, некоторые крестились на передний угол, рассаживались по лавкам. Понятые кинулись искать самогон, самогону не нашли — недаром же Аленка слыла по селу первой шинкаркой. Секретаришка Куньчин, начиркавший было на чистом листе «Протокол дознания», кинул глазом на Курбатова, свернул бумагу и сунул обратно в рукав.
— Прощенья просим, ошибочка тут вышла… Искали мы бобра, да напали на ясна сокола… Щекочитесь, щекотливые дела волисполкома не касаются.
Брались за шапки и, покрякивая, покашливая, вроде извиняясь, выходили. Аленка провожала немилых гостей. В темных сенях мужики, кои помоложе, лапали ее. Она по обе стороны хмыстала их по мордам, выталкивала и на прощанье награждала такими словечками, что только — ах!
Русаков вернулся утром на квартиру, к нему подскочил перепуганный старшой:
— Так и так, товарищ начальник, докладываю… Секретный отряд ночью снялся и ушел в степь, в неизвестном направлении.
— Мне-то что?
— А еще докладываю, пропал у нас пулемет и тридцать четыре винтовки.
— Куда делись?
— Не могу знать.
— Ты был пьян, мерзавец?
— Никак нет.
— Немедленно собрать людей.
— Слушаюсь.
Собрал старшой людей, выстроил — семерых не хватало.
— Семерых не досчитываюсь, товарищ начальник.
— Куда делись?
— Не могу знать.
— Ты был пьян, подлец?
— Никак нет.
— Подойди, дыхни.
Дыхнул старшой — изо рта у него несло табаком, портянками, навозом.
Русаков забегал перед строем, схватился за голову:
— Ничего не понимаю… Я спрашиваю, куда подевались винтовки, пулемет, люди?
— Не могу знать.
Правофланговый Косягин ухмыльнулся:
— Должно, с дезертирами убежали, товарищ начальник, окромя им деться некуда.
— С какими дезертирами?
— Дык все с теми же…
— С какими?
— Под боком-то у нас стоял отряд самых секретных дезертиров…
— Как дезертиров? Каких дезертиров?
— Так что не могем знать.
— Чушь какая-то!
— Никак нет, не чушь, а дезертиры.
— Чего же вы меня раньше не предупредили?
Тогда загалдели все разом:
— Я бы и сказал, да не знал.
— И нас уговаривали пристать к ним… Сколько разов подступались, да мы не дураки…
— Коневое дело.
— Мы против советской власти не согласны…
Русаков залепил в морду одному, другому и убежал в избу, бормоча:
— Пропал… За винтовки и пулемет придется под военный суд идти… Ни за что пропал!
Следом за ним вбежал десятник и вручил записку:
Доношу хозяин, где вы проживаете, Семен Кольцов, ходит по селу и ведет недоброжелательную агитацию, сиречь сожрали у меня годовалого бычка, две свиньи, овцу, казачье седло, и когда они провалятся в тартарары, ни дна им, ни покрышки вместе с революцией, а также означенный Семен Кольцов нахально не признает советскую власть и предает ее за тридцать серебреников. Мы за нее кровь пред чехами лили, а у него, стервеца, сын в дезертирах, а также сей недостойный гражданин контрреволюционных лошадей укрывает. Нижайше прошу вас и призываю, сделайте с Кольцовым Семеном чего-нибудь циркулирующее, а все имущество, начиная с собаки и возносясь до каурого мерина, передайте в сиротские руки бедноты, босой и голой, холодной и голодной.
Русаков разбудил хозяина Семена Кольцова, за ногу сдернул его с полатей, поставил перед собой и запиской милицейской начал в зубы тыкать:
— Ты что же это, дядя, предаешь советскую власть за тридцать сребреников?… У меня пулемет пропал, тридцать четыре винтовочки Гра улыбнулись, а у тебя сын в дезертирах? А ты ходишь по всему селу и советскую власть подрываешь? Разве так честные граждане поступают?
— Господи Исусе, опять напасть, — протирал старик глаза спросонья. — Тебе, товарищ, чего? Молока? Самогону или, может, щей вчерашних разогреть?
— По твоему молоку — я проволоку… Почему контрреволюционных лошадей укрываешь? Почему…
— Свят, свят… По назлобью, сынок, на меня набрехали. Видит бог…
— Лучше сознайся да отопрись.
— Дозволь, сынок, слово молвить…
До слов ли тут? С дезертирами под одной крышей ночевал, свои люди разбегаются, пулемет и винтовки пропали, хоть и дрянь винтовки, не стреляла ни одна, а придется под военный суд идти…
— Я тебе покажу дезертиров скрывать. Из-за вас, чертей, весь саботаж проистекает. Для начала, согласно постановления губкомдезертир, конфискую я у тебя все хозяйское обзаведенье, начиная с собаки и до каурого мерина включительно, а самого на первых порах упрячу в острог вшей кормить.
И горько заплакал, затрясся старик Семен Кольцов:
— Не губи, сынок, душу крещену, всю правду как на духу поведаю.
— Согласно губкомдезертир…
— Не губи, кормилец, слова не совру.
— Давай похмелиться.
— Мы с хорошим человеком со всей нашей радостью! — Выхватил хозяин из-за божницы бутылку перегону, поставил на стол стаканы. — Кушайте, не стесняйтесь, у нас она не куплена.
И поведал старик Семен Кольцов:
— Секретный отряд вовсе будто и не секретный отряд, а самые секретные дезертиры из деревень Чукчеевки, Нижней Сахчи, Вознесенки и Втулкина. Наших среди них вроде и не было никого. Телка у меня годовалого сожрали, двух поросят, и ружьишки ваши они же, будь им неладно, заграбастовали, опричь некому. У пьяных, слышно, разговор был — собираются в степи лошадей у киргизов воровать, вот им и спонадобились ваши ружьишки… Ты пей, сынок, у нас она не куплена, у нас, слава тебе, господи… И верно, товарищ, это разве жизнь? Вчера теленка со двора увели, нынче свинью сожрали, ты вон грозишь по миру пустить, завтра самого к стене… Да-а. А на третий день рождества неизвестный татарин на кауром мерине соли астраханской мешок вез. Наша комбеда его поймала, соль арестовали и поделили члены, отчего в народе был огромадный ропот. На того спекулянта, несчастного татарина, за его же соль наложили контрибуцию в сто одну косую. Он с перепугу и умер в амбаре, а может быть, замерз, бог его знает. Жив был еще, говорил: «Холеру пережил, голодный год пережил, а свободу никак не переживешь». Да-а, остались от татарина сани с подрезами да меринок каурый. Сани бедному председателю достались, а меринок Акимке под верх пошел: скушно Акимке без лошадки — догнать там кого или воды, скажем, бочку, и ту на козе не вкатишь. Ладно. На рождественской неделе нагрянул в село самогонный отряд и прямком шасть ко мне с обыском. Донос, я так думаю. И в уме сроду не держал, какая такая самогонка, и нюхать ее не нюхал, не только что варить. Шарили они, шарили, ну, и… кхе… в чулане нашли будто кадушку с закваской. «Это что?» — спрашивает главный. «Закваска, говорю, ничего вредного, чистый хлеб; праздники на носу — раз, плотников хочу рядить — опять двадцать пять». Главный, ну мальчишка, у него на уме только в балалайку играть, меня за бороду: «Ах ты, такой-сякой, мы в городу собачины досыта не видим, а вы бражничать? Эй, солдаты, бей кадушку, лей барду на улицу». Я и говорю: «Зачем добру пропадать? Лей в корыто, свиньи скушают, а кадушка не виновата.'Разобьете у меня кадушку, где я возьму кадушку, сторона наша степная, лесу нет — в зубах нечем поковырять». Отдали мне кадушку. Гляжу, один сыновнюю гимнастерку в мешок сует. «Грабеж, кричу, сын родной Митька с австрейского фронта привез!» А он мне: «Прошу не оскорблять, теплы вещи Красной Армии нужны. Был такой декрет». — «Неправильный декрет, говорю, сын мой — раненый два раза и на гимнастерку документ может представить». А они свое: «Тепла вещь». Дернул я за рукав: «Хоть рукав да наш, годится бабам чугуны перетирать…»
Весь во власти горестных воспоминаний, старик морщился, плевался, воздымал трясущиеся руки к иконам, богов призывая в свидетели:
— Да-а, хорошо… Только мы с Митькой — он тогда дома проживал — в бане перемылись, попарились, только к самовару подсели, стук-стук в окошко десятник Петра Ворыпай: «Семен Саввич, бедный комитет тебя требует срочно». А до комитету больше версты, я только из бани. Куда я, горячий человек, выпча глаза, на ветер пойду? «Ну его, кричу, и комитет-то ваш к едрени матери». Ушел десятник. Выпил я чаю чашку, другую наливаю. Вот он летит, Акимка, и прямо с разбоем, как атаман Чуркин: «Ты властям не подчиняться? Кумышку гнать? Дезертиров разводить? Все до последнего кола леквизирую». Меня так и перепоясало: разорит, думаю, в корень разорит, чего со псом поделаешь? А Митька и виду не подает, да ему встречь: «Ты, Акимка, не задирайся, и тебя за машинку взять можно, я есть действительный солдат с австрейского фронта, два раза раненный и действительно дезертир, да кругом один, а у тебя, Акимка, не забудь, родной племянник Петька дезертир, шурин дезертир, свояк дезертир». Тут из-за сына и я осмелел: «Мы, кричу, налогу пятнадцать тысяч сдали, четыре воза хлеба за спасибо на элеватор отвезли, вся власть на нас держится, а вы, шаромыги, не только власти, собаке бездомной куска не бросите. У меня на двор каждая палка затащена, грош к грошу слезой приклеен, по соломине все снесено». Надолго бы нам разговору хватило, да Митька догадался, принес от свата горлодерки четверть. «Давай мириться?» — «Давай», — отвечает Акимка, а у самого глаза, как у базарного жулика, бегают. Хватили по ковшику, хватили по другому, нас и развезло…
Русакова тоже развезло, старика он слушал краем уха.