Вандомская площадь понемногу оживляется. Слышно, как поднимают металлические шторы витрин, и у ювелира в первом этаже моего дома тоже.
Часы бьют девять, и это значит, что мне пора встать с кресла и сменить халат на пиджак. Чтобы пройти в переднюю, я должен пересечь большую гостиную, где работает одна из уборщиц, Я знаю их только с виду. Они довольно часто меняются. Сейчас, по-моему, это француженка и испанка.
Я не вызываю лифт, потому что мне надо спуститься всего на один этаж, где на двери красного дерева прибита медная дощечка с выгравированной на — ней надписью:
Ф. значит Франсуа. Это я. Хотя большая часть дела все еще принадлежит мне, фактически я уже не хозяин. Я отказался от этой роли четыре года тому назад, когда мне исполнилось семьдесят. В тот день я был очень расстроен, потому что вдруг сразу почувствовал себя стариком.
Прежде я о старости почти не думал. Правда, я стал быстрее уставать, чаще приглашал Кандиля по поводу разных недомоганий, но старым себя не чувствовал.
А тут вдруг решил, что я старик, и начал жить, ходить, говорить и действовать, как подобает старику.
С тех пор у меня и появились разные причуды. С тех пор о моем доме и обо мне самом начала заботиться мадам Даван.
«Сколько лет я еще проживу, если ничего не случится?»
Я задал себе этот вопрос совершенно спокойно. Мне кажется, я не боюсь умереть. В день моего семидесятилетия меня пугала лишь мысль, что я могу стать немощным.
Я вспомнил, как несколько лет назад смотрел на тех, кого считал стариками. Я всегда считал стариком своего отца, а между тем он умер в шестьдесят три года.
Меня просто ошеломляет мысль, что моему брату Леону семьдесят два года и что моей старшей сестре Жозефине, которая никогда не была замужем и живет до сих пор одна в Маконе, уже семьдесят девять лет!
Жанна, моя младшая сестра, жила со своим мужем в Метце и умерла от туберкулеза в 1928 году, когда у нее уже было двое или трое детейю Мне следовало бы знать, сколько их было, потому, что некоторое время мы переписывались. Ее муж, по фамилии Лувье, служил в страховом обществе. После смерти сестры я потерял связь с ним и их детьми.
Я спускаюсь во второй этаж только в девять часов пять минут для того, чтобы дать время мосье Пажо открыть двери и ставни. Он на десять лет моложе меня и уже тридцать лет работает в банке.
Директор, Гастон Габильяр, моложе: ему пятьдесят два года. Хотя я остался председателем административного совета, банком управляет он, делая вид, что консультируется со мной, прежде чем принять какое-нибудь важное решение.
Он занимает кабинет, в котором когда-то сидел я, самый большой, самый светлый, с двумя окнами на Вандомскую площадь, с мебелью в стиле ампир. Вся мебель в банке в стиле ампир, и многие вещи подлинные. У нас только одно кассовое окошко, в первом зале, где стоит швейцар с серебряной цепью.
Клиенты приходят к нам не для того, чтобы получить по чеку или положить на счет небольшую сумму. Мы управляем их состоянием, советуем, как помещать деньги, иногда принимаем участие в их делах.
Я, например, был одним из первых, кто поверил в электронику и помог одному промышленнику из Гренобля, вложившему капитал в это дело. Теперь его предприятие на шестьдесят процентов принадлежит мне.
Я заглядываю в телетайпный зал. Наши аппараты поддерживают прямую связь с Лондоном, Цюрихом, Франкфуртом и Нью-Йорком. Потом вхожу в кабинет, который оставил для себя. Он меньше моего прежнего кабинета, но тоже с окнами на Вандомскую площадь.
Моя личная корреспонденция ждет меня на бюваре, подаренном мне последней женой.
Вторник 15 сентября. Дождь все еще идет, мелкий, почти невидимый, но крыши и капоты машин совсем мокрые.
Это письмо лежит на виду, в верхней пачке. Почерк, которым написан адрес на авиаконверте, меня поражает. Он поразил бы меня не меньше, даже если б на конверте не было напечатано: «Больница Бельвю».
Она в Нью-Йорке. На набережной Франклина Д. Рузвельта, обращена фасадом к Ист-Ривер. Я хорошо знаю Нью-Йорк. И часто проходил мимо внушительных зданий больницы Бельвю.
Почерк неровный, буквы острые, то прямые, то с наклоном вправо или влево. Рука, писавшая адрес, дрожала. Это почерк больного или больной.
Мы в банке часто получаем письма от помешанных, и их всегда можно узнать по такому вот почерку.
На обратной стороне конверта фамилии нет. Я распечатываю письмо, и меня не оставляет чувство, что сейчас я узнаю неприятную новость.
Переворачиваю листок, чтобы увидеть подпись. Я не ошибся. Это письмо от Пэт. Теперь она подписывается Пэт Джестер.
Я знал, что она вышла замуж во второй раз. Даже заходил к ней в 1938 году, когда она жила в довольно бедном домике в Бронксе. Хотел узнать у нее адрес моего сына, который никогда не писал мне.
Ее соседка, видя, что я звоню напрасно, сказала, что моя бывшая жена работает в отеле, в Манхэттене (в каком именно, она не знала), так же как и ее муж, некий Джестер. Нет, соседка никогда не видела моего сына, но слышала, что он живет где-то в Нью-Джерси.
Письмо, конечно, написано по-английски. Даже когда мы жили в Париже, Пэт не могла запомнить и пяти французских слов.
Мы встретились с ней в 1925 году, в Нью-Йорке, куда я приехал стажироваться, на Уолл-стрите. Я жил на 3-й улице, около Вашингтон-сквер, на третьем этаже пятиэтажного дома.
Там, правда, был лифт, очень узкий, обитый красной материей. В кабине помещались только двое, и однажды я оказался в обществе молодой брюнетки, которая вышла из лифта вместе со мной.
Мы были соседями. И хотя я жил здесь уже несколько недель, мы до сих пор ни разу не встретились. Мне было тридцать лет. На второй или на третий раз мы разговорились, и она сказала, что она натурщица. Мы поужинали вместе. Потом вечерами мне все чаще случалось переходить из своей комнаты к ней, и однажды ночью я вдруг решил, что женюсь.
Мы переменили квартиру. Пэт было двадцать. Довольно веселая по природе, она иногда впадала в меланхолию. Она родилась на Среднем Западе, и я думаю, родители ее были очень бедны. О них она никогда со мной не говорила.
Я играл на бирже. И еще с тех пор, как семнадцати лет приехал в Париж и поступил на юридический факультет, я пристрастился к покеру и просиживал за картами целые ночи.
Я почти всегда выигрывал. У меня есть какое-то шестое чувство, которое помогало мне в Латинском квартале, а потом и на Фондовой бирже.
В 1926 году, считая, что моя стажировка закончена, я вернулся в Париж вместе с Пэт, и мы поселились в отеле на бульваре Монмартр.
Там и родился мой сын, которого мы назвали Доналдом. Пэт больше не работала. Я вывозил ее как можно чаще, особенно в кабаре бульвара Монпарнас, которые были тогда так же модны, как позднее погребки квартала Сен-Жермен-де-Пре.
Почему Пэт невзлюбила Париж? Не знаю. Она всячески подчеркивала, что она американка, и беспощадно критиковала все французское.
У меня был приятель, с которым мы вместе учились на юридическом факультете. Его отец держал частный банк на улице Лаффит. Приятеля звали Макс Вейль, это он посоветовал мне купить маленький банк на Вандомской площади. Его отец к тому же помог деньгами. А мой друг Макс погиб в Бухенвальде в 1943 году.
Я помню лишь даты, связанные с какими-либо событиями. Поэтому некоторые периоды почти не сохранились у меня в памяти. Например, моя жизнь с Пэт. Я с трудом представляю себе ее лицо. Мы с ней не ссорились, но в Париже у меня уже не было того радостного подъема, который мы оба переживали в Нью-Йорке.