Сашка затрясла головой, ничего не понимая. Зачем она сидит в собственном шкафу, как шпионка? Она вышла из шкафа, прошла мимо спальни, не удержалась, на миг повернула голову. Блондинка, уронив с голых плеч шубу, «играла на саксофоне», выражаясь Светкиным языком.
Сашка отперла входную дверь торчащим в замке ключом и вышла из квартиры.
– Ну что, нашла? – Зодиак осекся, увидев ее лицо.
Сашка помотала головой. Она подошла к краю крыши и, покачиваясь от резких порывов ветра, смотрела вниз. На секунду шоссе внизу и детский дворик качнулись и, стремительно вращаясь, понеслись к ней навстречу. «Это совсем не страшно. Это совсем не больно», – прошептала Сашка. Ей до одури хотелось смотреть в зияющий провал. Она перегнулась вниз – хлипкое ограждение не доставало ей до пояса. Как странно, если оттолкнуться и полететь вниз, то она пролетит этот страшный, темный мир, насквозь пронзит мерзлую землю и очнется среди звезд, добрых, приветливо мерцающих. И ей уже никогда не будет больно.
– Сандра! – Зодиак рванул ее сзади за свитер, но Сашка намертво вцепилась в ограждение. – Ты это брось. Даже думать забудь!
Зодиак опрокинул Сашку на бок и поволок от края, закутал в куртку и усадил с подветренной стороны вентиляционного короба. Сашкины челюсти плясали с костяным лязгом.
– Смотри, какие сегодня звезды усатые. Это к морозу. – Зодиак удерживал Сашку за плечи, он не видел ее лица и горящих бесслезных глаз. – Сколько лет занимаюсь астрономией, но так и не понял, о чем горят звезды. Созвездия – это знаки, буквы. Представь, каждый живущий на земле одарен этой книгой. «Тело происходит из земных элементов. Душа – приходит от звезд. А дух от Бога...» Но есть и четвертый элемент, что-то еще, без чего человек не был бы человеком, Божья искра, свет неповторимой, единственной в мире души, и человек не имеет права гасить его. Как бы ни было трудно. Сандра, живи!
Глава девятая
Звезда по имени Солнце
Алексей не видел Егорыча несколько дней и сразу заметил, как резко сдал старик. Из всего гостинца Егорыч выбрал моченую бруснику. Заметив на пиджаке Алексея орденскую колодку, Егорыч оживился. Прежде его выученик никогда не щеголял наградами.
– Ты за что медаль-то получил, паря?
– Да было за что: Улус-Керт, восемьсот метров над уровнем моря. На такой высоте со времен войны никто не бился. Может, слышал?
– Нет, не слышал.
– Да, о нас мало кто слышал... А кто слышал, постарался забыть.
– Расскажи...
– Нет, батя, такое вспоминать нельзя. Потом надо в запой уходить или оборотнем по твоим лесам скакать.
– А вот смотри, что у меня есть... – Старик достал из тумбочки баклажку. – У сестренки выпросил. Давай подымем за помин душ.
Сжимая в кулаке конус мензурки, Алексей понуждал свою память:
– ...Наша шестая парашютно-десантная едва вступила в ущелье, а навстречу уже боевики колонной прут. Для наших это лобовое столкновение было полной неожиданностью. То ли полковая разведка подвела, то ли и вправду Аргунский коридор они «купили». Об этом они орали нам в мегафоны. Короче, одна рота против трех тысяч вооруженных боевиков, на одного нашего тридцать чечей. Мы тогда еще не знали, что с ними и Басаев шел с отрядом. Несколько часов запугивали, уговаривали: «Пропустите нас – останетесь живы. Нет – мы пройдем по вашим трупам и сровняем с землей...»
Но тогда в нас такая ненависть кипела, что если ее не выплеснуть, то как дальше жить. Все понимали, что живыми из ущелья не уйти, прощались друг с другом, письма домой писали. Ну, не могли мы их пропустить. Не могли! Знаешь, я однажды про это спьяну уже рассказывал. Так мой погодок, сытый такой, при понтах, в лицо хохотал. За пшик, говорит, тысячу человек положили. Да... тысячу. Помню, как боец рядом со мной умирал. Слышу сквозь вой фугасов и разрывы кто-то поет «Звезда по имени Солнце...». Все поет и поет, а кто поет – за камнем не видно. Я подполз: амба! Живот у певца разорван. Вот он его ладонями зажал, подпихнул кишки и поет, чтобы не стонать, а может быть, чтобы душа с песней легче выходила.
В живых нас осталось тогда только шестеро. Но и мы выбили у чечей лучшие силы. В ярости они лица наших парней кромсали, а потом тела минировали. Такая ненависть кипела... Я с войны пришел и понял, что меня и здесь ненавидят. Особенно те, кто откупился, откосил... Вернулся я и не нашел ни родины, ни народа. А уж когда посмотрел и понял, какие деньги у них здесь в Москве крутятся... Здесь их надо было косить. Только те, кто в боях погиб, они все равно святые. На том краю мы так воюем кроваво, потому что на этом краю никому до нас дела нет. Словно мы не герои, а придурки, отморозки последние...
– Ты говори, говори, парень, полегчает... нельзя в себе копить.
– Все, батя, минута молчания...
Глядя, как ходят желваки на щеках Алексея, Егорыч еще плеснул ему на донышко.
Егорыч засморкался, незаметно смахивая слезы.
– Я и первую любовь там, в горах встретил, – продолжал Алексей. – Мы тогда вчетвером через горы шли и заблудились. Поперли вглубь, в самое осиное гнездо, их разведчики нас обнаружили, мы драпать и еще хуже заплутали. Припасы кончились, воды нет. Дозы у ребят тоже кончились. Днем валяемся где-нибудь в укрытии, а по ночам пробираемся туда, где иногда постреливают. Девчушка к нам прибилась, грязная, оборванная, но веселая. Говорит, у чечей в плену была. На снайпершу вроде не похожа. Ласковая оказалась и неотвязная, как собачонка. Все «миленькие да родненькие», словно других слов не знала. А парни уже на пределе, четыре дня не жрамши. Очень она нам эти дни скоротать помогала. Мы сначала ее трогать побаивались, когда на операцию уходили, никто не догадался джентельменский набор прихватить, да его бы и на час не хватило. Но когда смерть под боком, всякие там предосторожности теряют смысл. Тащились мы от нее крепче, чем от дозы, и ничего уже не страшно. Потом уже днем шли, ничего не боялись. Покажись боевики, мы бы на них грудью поперли. Про жратву забыли. Для меня она и первой и последней была, теплая такая, мягкая, вся жалостливая, особенно там. Я сдуру думал, выйдем к своим, адрес запишу, если живым буду, разыщу, женюсь, что ли, или уж не знаю как там...
Алексей замолчал, сжал ладонями виски и зажмурил глаза.
– А что же девушка-то? – оживился Егорыч. – Разыскал ее? Что потом-то?
– Что-что? Лучше не спрашивай, отец. Хотя ладно... Вышли мы на заброшенный грейдер. Она у нас четвертой шла, я замыкающий. По всем параметрам это была моя мина. Она была поставлена так, чтобы уже под кузовом взорваться или в середине колонны. Взрыв был такой силы, что нас всех раскидало, но ни одной царапины. Мы ее всю саперными лопатками собрали на плащ-палатку и на гору отнесли. Там камень был разбитый. Какой-то гвардии поручик Апшеронского полка... Под тем камнем и схоронили.
После этого случая я всегда и везде добровольцем шел, поэтому, наверное, и жив остался. Помню под Новый год... никто трупы убирать не хотел. Это же снова под пули лезть. Вот после Нового года – тогда пожалуйста. А у нас так было заведено, что на эту операцию только добровольно, особенно если друг там лежит. Я, капитан и еще двое ползем. Тишина, чечены не стреляют. А потом земля вздрогнула и грохот, там, где наши в блиндаже окопались, – красный дым и тишина.
Но труднее всего в окружении. Днем носу из подвала высунуть не давали. Две ночи мы к своим пытались прорваться через шквальный огонь. Два раза возвращались. Сидим уже неделю. Но вода есть, сухарей по норме на день, но психика взаперти у ребят сдает. А на следующее утро это и случилось: капитан вышел из подвала и стоит на утреннем солнце. Чечены опешили, не стреляют, ждут, что дальше будет. А он посмотрел-посмотрел на солнце, которого не видел несколько дней, и пулю пустил в висок. Я думал, еще несколько дней и все... Ховаешься в подполье, как крыса. Кажется, выйти бы глотнуть ветра, на солнце поглядеть и... умереть. Я до сих пор не знаю, что эта была за война.
– Да, парень, а я свое под солнышком-то отгулял... Тоже вроде, как в окружении... До весны бы дожить, до светлых дней.
– Доживешь. Мы с тобой, батя, еще на глухариный ток пойдем. Не стрелять – слушать.
– Не дожить мне... Подарок тебе хочу сделать: денег я припас. Сначала копил на новый дом, потом на похороны, а теперь уж ничего мне не надо. Гроб я смастачил, на чердаке под сеном спрятал. Пусть дожидается. Слушай: скопил я по мысли моей на машину, может и не новую, но справную. Деньги эти в сундуке моем найдешь, под смертной укладкой. Все тебе отдаю. Вот купишь какую-нибудь колымагу на широких колесах, на Грине женишься, я же вижу, как она на тебя глядит. Так глазищами и полыхает.
– Спасибо. Только машина мне не нужна. На ней по лесу не поездишь.
– Дом отстроишь. Добром прошу, возьми! Ты душу мою пригрел в стариковском одиночестве, и я тебе отплатить хочу.
Алексей так и не осмелился сказать старику, на что решил потратить деньги. Сколько помнил себя, он всегда мечтал о белой лошади. Этот конь приходил на зов, как забытый тотем его племени, и из мрака родовой памяти вылетал широкогрудый красавец с волнистой гривой и косматым белоснежным хвостом, и эта детская блажь не умирала в Алексее, и даже сны снились рыцарские, где копье и белый конь были его единственными спутниками.
Цыганский дом одиноко стоял на взгорье за Ярынью. Издалека был он похож на замок, украшенный коваными решетками, балконами и флюгерами, в виде скачущих в разные стороны лошадок. Позади дома был пристроен широкий двор, за ним выгон, со всех сторон огороженный поскотиной, где цыгане пасли своих коней и кобыл.
Никакого барыша лошади не приносили, но оставались рядом с домом, как символ будущих кочевий, без которых цыган – не цыган.