дворе, а сам заспешил к старику.
Егорыч лежал на кровати, задрав бороду, по морщинистому виску стекала слеза. В руках была зажата скомканная тельняшка из «смертной укладки».
– Обряди... – попросил старик.
– Ты куда собрался-то, батя? – бормотал Алексей, оправляя старику подушку и сбившееся лоскутное одеяло.
– Отлегло, кажется, – выдохнул Егорыч. – Еще поживем.
Алексей растопил выстывшую за ночь печь, спроворил чай и накрыл на стол, с невольным вниманием слушая лесную тишину. Не скрипнет ли калитка? Гриня всегда приходила вместе с медленными зимними рассветами.
Он вспомнил, как вчера вечером стоял рядом с Дели, запустив ладонь в крутую холку. Лошадь осторожно, одними губами брала из яслей сено и, прикрыв глаза густыми ресницами, медленно жевала. Если животных не пугать, они едят благоговейно, с чувством и смыслом, словно творят одним им понятный обряд.
Гриня стояла с другой стороны, поглаживая Дели. Кобылка косилась на них обоих блестящими выпуклыми глазами и раздувала бархатные ноздри. Сквозь перепутанную гриву Алексей нашел Гринину ладонь и, радуясь ее теплу, несильно пожал, и рука отозвалась: нежно и доверчиво. Он застыл, боясь вспугнуть стайку проворных смуглых горностаев. Это зимой горностаи белые, а летом – рыжие, вернее медово-смуглые, блестящие. Точь-в-точь, как кожа Грини.
Не глядя на Алексея, Гриня ласкала его руку, а он все медлил. Дели, постукивая копытами по чисто выскобленному сосновому полу, вышла из-под обода их сплетенных рук.
Последнее время он избегал оставаться с Гриней наедине. Вдвоем они хлопотали возле Егорыча, а поздним вечером, умаявшись на обходе, он провожал Гриню в Ярынь.
Прав был старик: мужик умирает последним. Там, в полутемном хлеву на него нашло тяжелое сладкое помрачение, какого он не ведал никогда прежде.
Рассеянно улыбаясь, вращая яркими белками, Гриня потянула его в угол, где в высоких яслях ворохами лежало колючее сено. Она легла на копну спиной, надломившись в тонкой талии, все еще удерживая его руку в своей. «
Горячая, влажная шея Грини, обвитая ниткой бус, была возле его щеки. Ее лицо сияло суданской розой, затерянной среди снежных полей и северных лесов. Он коснулся губами ее губ.
Алексей неловко потерся щекой о ее грудь, и расстегнул выцветшую блузку:
Он осторожно прикрыл ее колени юбкой. Все в нем стихло и предательски опало. «Не она... Не она...» – дятлом выстукивало в висках и ныло у сердца. Гриня застыла в испуганном ожидании. Он опустился на пол у ее ног.
– Прости, Агриппина...
Половину ночи он не спал, слушая стенания ветра. Он думал о той единственной женщине, в которой он боготворил бы всю ее природу. Сквозь сомкнутые веки он вновь и вновь вызвал в памяти ее, вернее то неуловимое, от чего заходилась его душа. Сашка, бедовая, злая Сашка! Она все еще владела им. Или это он не желал отпустить ее мятежный образ. Ну не может он делать это без любви, вот такой он урод. И когда он понял это, то заснул ангельски спокойным сном, если, конечно, ангелы спят.
Мелькали короткие морозные дни. Гриня не приходила. Алексей как в тяжелом сне ходил на обходы, стерег Егорыча, но старик угасал вместе с убывающим солнцем. Он все больше светлел и тоньшал ликом, словно сквозь источенную временем оболочку пробивался изнутри слабый, но ровный свет. Все это время Егорыч был в сознании, но в мыслях – уже далеко. Всякий раз, когда усталый Алексей вваливался в избу, казалось, что Егорыча только что покинули безмолвные гости.
– Ушла моя стая в небо... не догнать, – шептал старик.
По его просьбе Алексей достал со дна сундука тельняшку, бескозырку и горсть медалей. Егорыч уже не брал в ладони золотистую горсть, а только смотрел.
– Кажется все, – среди ночи прохрипел Егорыч. – Без покаяния... Хотя я тебе всю свою жисть пересказал. Знаешь, в войну бывало, что солдат солдата исповедал. Отпусти грехи мои, Алеша...
Алексей бросился к старику, схватил и затряс холодные, враз ставшие тяжелыми руки.
– Иван Егорович, Иван. – Он все еще надеялся окликнуть старика, прижался ухом к груди, ощупал пустеющее тело.
Так повелось: «родится – кричит, умирает – молчит». В тишине со звоном рвались тонкие нити, лопались пузырьки дыхания, подрагивали и расправлялись складки стариковских морщин, и этот тихий шелест смерти был так же внятен, как шорох падающего за окном снега, и мехи позабытой гармони вдруг дрогнули и протяжно вздохнули.
Алексей расправил ладони старика, и сложил их на груди. Постоял, всматриваясь в лицо, силясь запомнить, мягко прижал ладонью и удержал веки, подвязал безвольную челюсть. Все делал спокойно. Постоял возле тела, как в карауле. Насмотрелся он на всякую смерть, так что стала она ему «свой брат».
Снегопад засыпал избушку, и последние скорченные листья пятнали сугробы и стлались по ветру. И тут впервые заметил он уснувшую между зимних рам бабочку: разглядел черный парус сложенных крыльев, словно плыла она сквозь зиму на одной ей ведомый весенний восход.
Остаток дня и ночь Алексей просидел рядом со стариком, а ранним утром впервые запряг Дели в дровни и по высокому плотному снежку поехал за Петровым. Вдвоем с участковым милиционером они вынесли гроб и погрузили на сани.
Путь их лежал через Ярынь на местное кладбище. Проезжая по тусклым улочкам, Алексей спросил у Петрова, как найти Гриню.
На стук вышла толстуха:
– А, вот и женишок пожаловал.
– Мне бы Агриппину. – В синюшном, оплывшем лице, он пытался отыскать отблеск яркой Грининой красоты, но едва уловимое сходство все же было.
– Нет Грини. – Пиня зябко ежилась в дырявой вязаной кофте поверх ночной рубашки.
– А когда она придет?
– Не придет она. В Москву уехала, на парикмахера учиться.
У Алексея оборвалось сердце.
– Она ехать не хотела, а я ей: «Доченька, поезжай... На кой ляд тебе этот бирюк лесной сдался?» – мстительно хвалилась Пиня, распаляясь от его подавленности, но по тоскливым, запавшим глазам Алексей догадался, сколько успела выплакать Гриня на материнском плече.
– На вот, книгу велела тебе передать.
На обложке книги, раскинув крылья, цвела тропическая бабочка.
На кладбище прибыли в два пополудни. Петров мобилизовал кладбищенского сторожа, и втроем они принялись долбить могилу.
Земля еще не промерзла в глубину, теплые парные комья ложились на снег, словно распускалась роза или звезда.
После того как забросали яму и водрузили крест, сколоченный из золотистых сосновых досок, Алексей вынул из мешка пушистую елочку-двухлетку и вместе с комом мерзлой земли вкопал рядом с могилой. Вечерело, но этим троим не хотелось расходиться, словно, схоронив старика, они стали братьями, потерявшими отца. Растроганный сторож пригласил милиционера и лесничего погреться в кладбищенскую сторожку. Уют здесь, как водится, был какой-то нежилой, пугающий, и пестрые фотки актеров и манекенщиц, прикнопленные к стенам, смотрелись потусторонне, как слетевшиеся на поздний огонек выходцы с того света.
– Ну что, однополчане, вздрогнем? Хороший мужик был Иван Егорович. Богатыри, не мы... Да-с. Если что обращайся, всегда помогу. – Петров булькнул горлом и шумно занюхал стопку куском черняшки.
Он и здесь чувствовал себя хозяином, большаком:
– Мы, русские, должны помогать друг другу. Во блин, сегодня же «Уморина»... Опять опаздываю...
Алексей все еще сжимал в руках стопарик, словно хотел раздавить:
– Нет больше русских. Сегодня последнего схоронили.
– Да... паспорт-то свой Егорыч так и не поменял, – припомнил участковый. – Гордый был. Хотя кому это сейчас на хрен нужно. Белые, черные, пусть хоть «зебрами» пишут, один черт,