окрест – злая волчья мгла без проблеска огня, а здесь, сбившись в тесную стаю, жили и дышали люди. Конвоир, сам из бывших зэков, постоял в нерешительности, прикрывая ладонью огонек, на миг испугавшись этой натужно сопящей, стонущей тьмы. Ночью в кромешной темноте барачная вонь ощущалась острее, хотя вонь – первое, к чему привыкает человек. В лютые варандейские морозы этот спрессованный, звериный дух даже радовал, как привычный уют или запах насиженного гнезда. Собравшись с духом, конвоир потопал по ущелью между трехэтажных нар, помахивая лампой и вглядываясь в спящие лица. Любого другого спящего зэка и не отыскать в ночном месиве, только не Гурехина.
«Странный этот Гурехин, словно из иного теста скатан: ночами светится, словно молодой месяц, а днем, как голубь, только воду пьет», – думал конвоир без привычной грубости.
От Гурехина, от его лица и рук и в самом деле исходил слабый свет, особенно заметный в потемках. Конвойный подошел ближе, приблизил фонарь и заметил, что спящий Гурехин улыбается. Эта изможденная улыбка бередила душу, и конвоиру мучительно захотелось туда, где сейчас сладко и беззаконно отдыхал Гурехин.
– А чтоб тебя мухи съели, – очухался конвоир от вязкой оторопи. – Ка пятьсот пятнадцать, к начальнику лагеря! – просипел он и потряс зэка за плечо вместо обычного тычка прикладом в шею или между лопаток.
Зэк вздрогнул и неловко принялся искать очки под гнилой наволочкой, но, едва он нацепил их на нос, движения его обрели уверенность и точность. Тело согрелось от сна, и это ночное тепло сейчас же взбудоражило «подселенцев». Невыносимо засвербело под мышками и в паху, и Гурехин яростно заскребся.
«Видать, и святое тело гнида гложет», – это новое открытие отчего-то обрадовало конвоира.
– Ишь вшей развел,
– Ночь ведь, – забыв железное правило зэка не возражать дежурному, заметил Гурехин.
Прыгая на одной ноге, другой он залезал в негнущиеся от грязи ватные штаны, потом долго и неловко наматывал ветошь на голые щиколотки, и конвоиру показалось, что ноги Гурехина тоже слабо светятся. Он заметил, как зэк засунул за портянку самодельную оловянную ложку.
– Ложку-то оставь,
Ах вот в чем дело! Его вытребовали среди ночи, чтобы в бараке о его «рывке» не пронюхали и не надавали с собой писем на волю. Выдернули, как гвоздь из доски, а он уж тут ржавью порос, словно, на этом месте век был. Но, как человек подневольный, Гурехин привык подчиняться любым приказам. А в лагере у простого зэка командиров видимо-невидимо.
Гурехин достал спрятанную под матрасом шапку с лагерным номером и выдернул из общей кучи валенки. Конвоир только головой покачал на юродивого. Умный зэк взял бы те, что поближе к буржуйке, а значит, легче и горячее, а этот потянул первые попавшиеся, еще тяжелые, пропитанные сыростью.
Едва они вышли из барака, в отощавшее лицо Гурехина впился сухой мороз. Стоял конец апреля, а конвоир все еще был в необъятном тулупе, туго перехваченном портупеей вроде сенной копны. Мерлушковый воротник стоял козырем: бравый был конвоир. А вот Гурехин трясся рядом в старом ратиновом пальтишке, в котором его осудил военный трибунал четыре года назад.
Над бараками разливалось лунное марево, и, прежде чем загасить масляную лампу, конвоир раскурил припрятанную цигарку, и Гурехин пошел тише, чтобы его сопровождающий успел докурить до того, как дойдут они до штабного барака.
Под ногами чавкал снег, гулкую песню выводил захмелевший от весенней ночи одинокий собачий голос. В широкой рубленой избе, где располагался штабной барак, оранжевым валетом светилось окно. У дверей «штабного» оба остановились. Подняв к звездам плоское исклеванное оспой лицо, конвойный топтался, поглядывая на низкие звезды.
– Ты уж того, не серчай, брат...
Молва о чудо-докторе гуляла по лагерю особого назначения, и, минуя лагерную больничку, к Гурехину шли тайные пациенты с неудобосказуемыми болезнями. За зэками потянулись конвоиры с «орехами царя Соломона», как какой-то остряк назвал повальный сифилис среди охраны. Сифилис искрой перекидывался на заключенных, и бывало так, что у каждого десятого губы обметывало кровяной коростой. Свое универсальное лекарство Гурехин делал из обыкновенной талой воды. На чердаке с попустительства охраны у него стояли шленки с талым снегом и маленький самодельный тигель, на котором осуществлялась перегонка. Кроме того, знал Гурехин особое слово, от которого вода больше не замерзала и даже пуще того становилась целебной.
За четыре года личность лагерного уникума обросла легендами. Все знали, что свой кусок сырого непропеченного хлеба пополам с кострикой, миску мутной баланды и шмат каши он до крохи отдавал товарищам, но, вопреки всем законам лагерного выживания, не только не худел, но даже норму свою выполнял, а в солнечные дни бывал даже весел, словно жиденький свет северного солнца был для него сливочным маслом.
– Как себя чувствуешь-то? – уже по-свойски поинтересовался Гурехин.
– Да, почитай, одна пуговка осталась. Оставил бы ты мне водицы прыснуть, на всякий случай... А?
– Да я бы оставил, только без меня вода силу потеряет. Умная эта вода, слово человечье понимает.
– Говорят, на святой воде замешиваешь? – мучая цигарку, допытывался конвойный.
– Не на святой, а на звездной, древние мудрецы праной звали. А куда повезут-то меня, не слыхал?
– В Москву... Так что прощевай, док, лихом не поминай. А я супротив тебя никогда ничего не имел, – уже у дверей «штабной» просипел конвойный.
– И ты прощай. Будь здоров...
В темных ледяных сенцах Гурехин содрал с бритой головы шапку, потянул на себя разбухшую дверь и сразу ослеп от яркого электрического света.
– Заключенный номер Ка пятьсот пятнадцать в расположение комендатуры доставлен! – рявкнул за спиной конвоир.
– Свободен! – махнул рукой начальник лагеря, умный и незлой человек по фамилии Рубель.
– Так это вы Гурехин Ксаверий Максимович?
За столом сидел приезжий капитан из Управления лагерей: по-столичному розовый и гладко выбритый, в свежем романовском тулупчике, натуго перепоясанный новенькой блестящей портупеей. Он вскинул на Гурехина плутовские глаза и отодвинул в сторону заляпанный печатями «кирпич» – дело Гурехина.
– Курите? – участливо спросил он, протягивая Гурехину щегольскую папироску из золотого портсигара. На крышке был прочеканен единорог с развевающейся гривой и завитым в кольца хвостом. Отследив взгляд Гурехина, он едва заметно кивнул.
Гурехин вынул сигарету подрагивающими пальцами, но так и не закурил. Он никогда не курил.
– Вот что, Ксаверий Максимович, в барак вы больше не вернетесь. В Москву поедем. Там с рук на руки передам я вас наркому внутренних дел, и начнется у вас новая жизнь. Такие вот дела! – усмехаясь одними глазами, говорил капитан. – У вас ровно час, чтобы привести себя в полный порядок. Санитарный блок к вашим услугам.
В «морилке», как с недобрым юмором звали санитарный блок заключенные, горячо парила банная печь-каменка. Получалось, что для одного единственного зэка протопили и нагрели чугунный котел с водой. Гурехин разделся. На пол из раскрученной портянки, жалко звякнув, выпала самодельная алюминиевая ложка. Он встал в ржавую ванну и включил обжигающе горячую воду. Золотистый пар от воды и синяя звезда за окнами казались обрывками сна. Сердитый, разбуженный среди ночи санитар принес стопку чистого белья и малоношенное суконное пальтишко только что из прожарки. От его былых обитателей остался только седой налет в глубине швов, да острый запах химиката. Стоя под последней теплой струйкой, сочащейся из титана, Гурехин побрился, и санитар самолично вылил ему на голову флакон чемеричной воды, которой пользовались в лагере только офицеры, оправил рукава слишком широкой рубахи и поплевав на гребенку попытался зачесать его непокорный «ежик» от темени к затылку.
– Ты меня как к похоронам обряжаешь, братец, – усмехнулся Гурехин.
– А ты думаешь тебя на легкую жизнь везут? Не желаете ли Гурехин в ресторацию, а не соскучились ли вы по бефстроганов?
И санитар плюнул со злости в ванну.
На тундровой пустоши, по случаю зимы годной под аэродром, крутил винтами роскошный зверь: вместо обычного фанерного кукурузника для гражданских перевозок на летном поле стоял Поликарповский штабной самолет-лимузин У-2 ШС, с большой четырехместной пассажирской кабиной, закрытой сверху прозрачным «фонарем». Пока шли к самолету, пропеллер начал медленно вращаться, и до самолета бежали почти бегом. В синем рассветном небе прыгал опрокинутый ковш, и Гурехин по-детски радовался этой счастливой примете. В самолете он сразу задремал и проспал почти до Москвы. Самолет дважды заправляли на военных аэродромах, при подлете к Москве они попали в раннюю апрельскую грозу, и Гурехин окончательно размяк от болтанки. Уже далеко перевалило за полдень, когда он окончательно очнулся в «воронке». Машина резко рванула по полевой дороге от аэродрома к шоссе и бодро запрыгала на ухабах.
Деревянные окраины и сиреневые московские палисады быстро сменились каменными доходными домами, ближе к центру замелькали старинные особняки. Зыбким миражом приближался Кремль. Гурехин не удивился бы, если бы прямо с лагерной шконки его доставили бы в Кремль, но «воронок» остановился во дворе, позади Лубянки.
Генерал Седов не спеша знакомился с делом «особенного человека». Он внимательно прочитал доклад Гурехина в Академии наук «О неизвестных