не:
— Это я, я, Клод Фаррер.
И только тут вы с удивлением понимаете, что этот хрупкий голосок вырывается из челюстей, хищных, как клешни омара от Прюнье. Геликон с ангельским голосом! Геликон, который в деревенском духовом оркестре щеголял бы всем своим сверкающим великолепием, раздувая сияющий раструб, чтобы выдавливать из себя… мяуканье.
— Выходит, Фаррер — отпетая личность, этакий Фьерс из «Цвета цивилизации»[53]?
— Да, он умрет от истощения или несварения желудка, и похоронят его где-нибудь по восточному обычаю с соответствующим антуражем: трубки, опиум, гашиш, сто наложниц… ну, и что там еще полагается?
Странно, что я хоть это вспомнил. Но я вам без труда могу пропеть всю балладу целиком:
Ведь эти стихи Поля Фора прекрасно поются. Во всяком случае, автор их поет. Он задумывает их, он пишет их, он просто живет напевая их:
Но такой ритм, как в этих стихах об ослике, бывает далеко не всегда. Бывает и «largo» и даже «appassionato».
Эта внутренняя музыка как бы каркас, на который непосредственно накладываются впечатления.
Целый набор каркасов. Едет он в автобусе, спорит о символизме или пьет аперитив, Поль Фор всегда сочиняет стихи.
Он карабкается в автобус, озадачивает своего собеседника, опустошает стакан.
Не забудьте про цезуру! Когда Эрнст Лаженесс руководил литературными дебатами в «Неаполитанском кафе», он черпал такую же восторженность в стакане абсента.
И его узкое пальто, черная куртка, запыленная фетровая шляпа и нервные зрачки дрожат в том же самом ритме. Он все больше воодушевляется, версифицируя и версифицирует, воодушевляясь.
Король поэтов! По крайней мере его поэзия не может не обратить на себя внимание, и это видно каждому. Не то что нынешние поэты, которые так похожи на первого встречного.
Доде в городе? Это опереточный тиран в сцене, способной соблазнить Жемье[56]. На площади, ну, предположим, перед собором святого Августина справа и слева безмятежные статисты. Среди этих подонков солидный толстый господин, длинный нос с горбинкой, торжественный вид. Он движется крайне величественно, окруженный молодыми людьми, которые выкрикивают на ходу: «Да здравствует Доде! Да здравствует король!» Господин проходит, покачивая головой и несколькими подбородками. Почетный караул устроил ему такую овацию, что Доде может показаться, что весь французский народ приветствует его.
Доде в Палате? Тот же тучный господин, потный, сопящий, красный, сияющий. Длинными вереницами текут из него вязкие, напыщенные слова. Мадам Анго в квадрате. Но с размахом. Карикатура на величие. Или пародия на трагедию.
Доде, пишущий статьи? Вот уж не могу представить себе его в этом состоянии. Зато прекрасно вижу, как он, расплющив свой обширный зад на кресле, украшенном геральдическими лилиями, наваливается на стол всем своим весом и с его широкого пера шлепаются на бумагу потоки брани и гомерические эпитеты.
Писатель Леон Доде? Это вообще нонсенс. Может быть, иногда по вечерам при закрытых дверях, когда никто не видит. Тогда его нет ни на улицах, ни в Палате — нигде, пока при свете дня в нем опять не восторжествует памфлетист.
Если Эдмон Ростан проповедовал светлую поэзию, то Морис Баррес, — несомненно, черный поэт. У светлого — восхитительно топорщились два дрожащих колоска над верхней губой. Черный меланхолически пожевывает свои обвислые усы.
Один ходил, откинувшись назад, выпятив грудь, и смотрел в небо. Другой ходит, спотыкаясь, и спина у него выгнута дугой. Груди почти не видно — истерлась об стол. Голова с трудом держится на шее, а беспорядочная прядь волос норовит задеть подбородок. Но при ходьбе этому мешает нос.