вычитал где-то, что на старинных морских картах обозначались те воды, в которых капитанам не рекомендовалось плавать. Причем не из-за рифов. А только потому, что в этих водах даже самые смирные команды норовили поднять бунт. Рациональный девятнадцатый век безжалостно высмеял эти бредни, и карты были переделаны. Теперь опять пошли разговоры о нейронном силовом поле и телепатической связи: все это может оказаться ерундой, но, кто его знает, вдруг в очередном представлении о мире начнут принимать в расчет и привидения — в качестве неких отходов энергии. И даже научатся извлекать из них пользу… Как подумаешь, так даже пожалеешь этих капризных гостей.
Начал падать мокрый снег. Крупные бесформенные хлопья липли к лицу и одежде. В старых деревянных домах зажигались огни. Окна устало светились желтым.
Где-то открылась форточка, и до нас долетел жалкий плач младенца, некрасивый и безотрадный. Только маленькие дети умеют плакать честно. У них многое получается неподдельным. Детский рев, беззвучно падающий снег, усталые окна — все это складывалось в какой-то сон.
— Да, выходит, что из меня получился скульптор благодаря черту, — задумчиво сказал Айн.
— Черту? — не поверил я своим ушам.
— Да, черту.
Я почувствовал, что не надо задавать вопросов. Если он что-то расскажет, так сам. Но я верил, что он должен заговорить. Мой гомункулус, этот искусственно-естественный человек, хоть кого доведет до откровенности и толкнет на исповедь.
— Все началось с черта. Не помню, сколько мне тогда было лет — пять-шесть, наверно… Проснулся я однажды еще до рассвета. Братья и сестры спали, отец спал. Мать сидела возле открытой двери овина и, поклевывая носом, вязала. Ждали, пока наша Крыыт отелится. Корова была старая и маялась уже вторые сутки. В жилой половине хорошо было слышно, как тяжело она сипит и дышит. Я поглядел на потолок, освещенный тусклым светом керосиновой лампы, на странные тени и опять было задремал, но тут вдруг услышал далекие размеренные шаги. Грузные однообразные шаги — каждый после изрядной паузы… Должно быть, шаги были ужас какие огромные… И до меня вдруг дошло — черт! Это черт ходит по краю света!
Я спрятал голову под подушку, но топот стал еще громче. Я изо всех сил зажмурился и ясно увидел черта. Он был в цилиндре и в рыбацких сапогах с раструбами и как-то потешно крался по самому краю земли. Земной шар был как тарелка (я уже слыхал от кого-то, что земля круглая), а посреди тарелки лежала наша рыбачья деревушка… А он, этот самый черт, шел в своих сапожищах по краю, и мне вдруг стало жутко, что с каждым кругом он подходит к нам все ближе!
Что же это было на самом деле? Всего-навсего кровь, моя собственная кровь, отдававшаяся в голове пульсация. Я решил встать и рассказать обо всем матери, но только я поднялся, как Крыыт начала телиться. Мать кинулась к ней. Корова доковыляла до самой двери и просунула свою растерянную голову на нашу половину — к людям. Язык у нее вывалился, а глаза были странные… Да, глаза Крыыт лилово блестели, а по краю земли шел черт… Крыыт не дождалась помощи от людей и родила мертвого, почти голого теленка. Потом она заяловела и ее прирезали… Со временем все это смешалось в какую-то бессмыслицу — и этот голый теленок воскового цвета, и лиловые глаза Крыыт, и черт. Я чувствовал себя вроде виноватым. Может, теленок бы выжил, если бы я не увидел черта. Когда я рассказал обо всем матери, она сказала, что это просто дурной и тяжелый сон. Но ведь это был не сон! Как мать могла подумать, что это сон? И я начал думать, что только я один слышу черта, что я вроде Крыыт, которой даже мать не сумела помочь.
Каждый вечер я молился доброму боженьке, чтобы он сбил черта с пути и чтобы тот до нас не добрался. И шаги впрямь не становились громче! Потом я все пробовал вырезать из дерева это детское наваждение, но каждый раз выходило скорей что-то потешное, чем жуткое. А ведь черт был такой страшный… И я резал, резал… Одну такую резьбу и купил у меня немецкий офицер. И в художественное меня взяли все из-за тех же фигурок. Кончил я в Тарту училище — мне там выдали диплом с отличием — и попал в Таллин, к Тоонельту под начало. И все это, выходит, благодаря черту…
Мы уже дошли до моря. Ветер затих, снег тоже немного унялся. Тускло и маслянисто поблескивала вода. Возле берега чернели грязные льдины. Замигал какой-то маяк, потом другой… Два длинных языка красного света, лизнув воду, снова исчезали в пасти маяков. Замолчав, мы прислушались на мгновение к дыханию моря.
— А теперь ты расскажи…
Речь его опять стала отрывистой, он снова ушел в себя и стал еще меньше. Пальто на нем сидело плохо, шапка была мала. Я ощутил: сказать мне нечего, да и раньше было нечего. Меня мучила зависть… Солнце на полузакрытых или сжатых веках, кое-какие запахи, мысли о цвете да еще, пожалуй, старый чердак и запыленные игрушки — вот и все, что я мог назвать своим. Какая же это абстракция и бессилие по сравнению с воспоминаниями Айна! Ни пота, ни крови — одна лимфа… Теория приспособленчества, теория «естественного человека» …
— В другой раз. Я сейчас слишком под впечатлением твоих рассказов, — уклонился я.
Мы пошли назад. Море и маяки остались за спиной.
Господи, до чего же он откровенен! Неужели он всем так доверяет? Нет, надо преодолеть зависть! Никогда я не причиню зла этому человеку! Я его защищу!
Я взглянул на Айна: маленький человечек с большой шаровидной головой, в которой столько мыслей и таких причудливых!
Мне хотелось, чтобы Айн вычитал в моем взгляде, о чем я сейчас мечтал от всей души: станем друзьями!
VII
К началу мая я пришел к чему-то окончательному. Айн же, на мой взгляд, не сдвинулся ни на вершок. Днями напролет он, словно озабоченный господь бог из «Сотворения мира» Жана Эффеля, возился с конечностями своего еще не сотворенного Адама. В последнее время его, по-видимому, больше всего занимали руки. Мне стало жаль его, и я уже замышлял помочь ему как-нибудь. Назначенные сроки приближались, а мы считали необходимым показать свои эскизы еще до того, как в Союзе художников начнется мертвый летний сезон. Не то летом нам придется туго. Если же с нами заключат договор, то можно считать, что двадцать пять процентов гонорара у нас в кармане. По вечерам я и сам набрасывал, чтобы убить время, скульптурную группу — думал, вдруг Айну будет хоть какая от этого польза. Но сказать по чести, так я, наверно, метил на большее.
Как-то после обеда, когда я был в самом запале, раздался звонок. Это был Айн.
— Я сегодня нездоров, — сказал он, — валялся с утра в постели, и тут оно пришло…
— Что? Кто?
— Сейчас увидишь!
Мы прошли вглубь мастерской. Во мне зашевелилось дурное предчувствие. Под мышкой у Айна был большой лист, свернутый в трубку.
— Ну-ка посмотри! Что ты об этом скажешь? А?
Столь торжествующий тон до того не шел Айну, что я первым делом посмотрел на него самого. Он весь сиял. Словно ребенок на елке, который и стишок прочел, не сбившись, и наконец-то получил в подарок коньки!
Я взял у Айна рулон и развернул его. Сперва я ничего не мог разобрать: плечи, закинутая голова и две руки, две огромные руки, непропорционально вытянутые на весь лист… Что бы это значило?
— Руки?
— Руки.
Молчание.
— Вообрази себе небольшой холм на плоской равнине… Невысокий бугор — простой, без барельефов, без всяких дурацких постаментов. Гранитная плита, а сквозь нее… они! Ну?
Айн все время переступал с ноги на ногу, будто уже не мог устоять на месте.
И тут вдруг я все это увидел. Вздувшиеся плечи, ищущие опоры на корявых краях могилы. Голова,