успех…
Я прислоняюсь к коричневому, лакированному косяку двери. Внутри у меня одновременно горячо и холодно. Я все еще жду чего-то. Чего? Я даю им время на размышление, неужели они не осознают, что они натворили! Вот сейчас в зале должна бы установиться гробовая тишина, затем раздадутся робкие хлопки, громче, громче, вот уже они переросли в возгласы БИС! БИС! БИС! Меня просят обратно на сцену. Я отказываюсь. Они хотят на руках внести меня в зал. Я вырываюсь: грязные прикосновения их рук омерзительны мне… Я все еще жду, прижавшись лбом к прохладному косяку, даю им время… Лишь когда рояль посылает вступительные аккорды к мексиканскому танцу, я тихонько выхожу в заднюю дверь.
В туалете накурено — эта абитуриентская шпана уже вовсю курит и пьет. От таких и ждать нечего.
Я уединяюсь в одной из кабин, запираю дверь на задвижку. Когда я выхожу — оглядываюсь: не видел ли кто меня, — но здесь никого нет, — на стене я нацарапал химическим карандашом лиловую надпись. Она сообщает читателю: Я НЕНАВИЖУ ВАС!
Я прогуливаюсь по гулким коридорам. Скоро художественная часть должна кончиться. Вообще-то по закону мне полагается идти домой: на танцы разрешено оставаться лишь начиная с пятого класса. После этого «Я НЕНАВИЖУ ВАС!» натуральнее всего было бы гордо удалиться, но что-то удерживает меня здесь. Быть может, я надеюсь, что весь зал или хотя бы несколько представителей разыщут меня и извинятся? Нет, это исключено. Вряд ли эта серая толпа сознает, что она натворила? Но тут настроение мое поднимается: я и не хочу, чтобы они осознали свою ошибку. Даже лучше, пусть не сознают: вот в этом как раз и состоит наше различие. И вдруг я чувствую себя в белых гольфах преотлично: они отделяют меня от этой тупой массы. Вы смеялись надо мной? Смейтесь! Смейтесь! Над кем смеетесь? Над собой смеетесь!
Художественная часть закончилась. Я все еще прохаживаюсь по коридору и разглядываю собравшихся — неодобрительно и надменно. Я приглаживаю пробор, поправляю помпоны на гольфах — ваше невежество не оставило на них следов грязи, такой чести вам не было дано! Я торжествую от мысли, что никто, никто на свете не знает, что творится у меня в
С каждым кругом самочувствие мое улучшается.
Парни из старших классов сбились в кучу и выкрикивают девчонкам вещи, которые взрослые называют двусмысленными, но которые на самом деле имеют один, определенный смысл. А
Уже девять часов, мне давно пора домой. И вдруг я вспоминаю — ведь у меня есть ключ от класса, что выходит на балкон. Балкон этот, служащий кладовкой ненужного хлама, находится как раз над залом. Оттуда я все увижу!
Я бегу в раздевалку, делаю вид, будто собираюсь уходить домой, вынимаю из кармана пальто ключ и, прошмыгнув за спиной дежурной учительницы, мчусь обратно наверх.
Толстый прыщавый парень — выпускник, еще я знаю, что он чемпион школы по боксу — хватает меня на лестнице за рукав и издевается: «Мальчик что конфетка — шелковый платочек в кармашке! А вон из носу макарон торчит…» От этой свиньи разит вином!
«Так говорить некрасиво», — негодующе выпаливаю я снизу вверх.
«Ну-ну… — отвечает тот, — только не бей…» Разыгрывая испуг, он съеживается и отпускает мой пиджак. А на следующей лестничной площадке какая-то с невыразительным лицом абитуриентка рассеянно проводит рукой по моей голове. Эта ласка мне противна: она гладит
Слышу, что в зале начинаются танцы. Я бесшумно отворяю дверь класса, ведущего на балкон, ныряю в темноту и запираюсь изнутри.
На балконе темно; меня здесь никто не видит, а я все вижу и могу следить за происходящим в зале. Я сажусь на старый гимнастический мат и из своего убежища поглядываю вниз. Парни сгрудились у дверей зала и берут разгон перед танцами, девчонки расселись на лавках вдоль стен с таким отсутствующим видом, будто все это не имеет к ним ни малейшего отношения.
На балконе сладко пахнет древесной трухой и пылью; от этого запаха мне снова делается грустно. Здесь я выше других, и это, конечно, символично. Но вдруг я тем самым лишаюсь чего-то? Моя жизнь над головами всех вас… Может быть, те простые радости никогда не доберутся до меня? Прямо напротив меня, на стене зала, висит большой портрет — мы с Иосифом Виссарионовичем на одном уровне. Он тоже сверху взирает на эту суету; в руке у него трубка, сапоги его блестят, за его спиной светится алый силуэт кремлевской стены.
На миг я задумываюсь над одиночеством орла.
Вдруг я нащупываю что-то в кармане. Ну, конечно! Мама дала мне с собой шоколадный шарик в золотой бумажке. Я сдираю обертку и откусываю кусочек. Но тут я спохватываюсь: созвучны ли мои недавние мысли и радость от шоколадки? Сразу же я нахожу себе оправдание: ведь мне только десять.
«О донна Клара», — поет солист оркестра. У него баритон, и он в черных очках. Неужели может случиться, что я буду лишен чего-то в жизни? Нет, нет, нет! Ведь я ни в ком не нуждаюсь, кроме самого себя.
В памяти у меня всплывает другое пушкинское стихотворение, красивое стихотворение с непонятным названием «Арион». Я освобождаюсь от шоколадки — кладу ее на мат — и принимаюсь шепотом декламировать:
Как чудесно произносить «лишь я, таинственный певец…» Кроме того, в этом стихотворении есть намек на высшую справедливость, которой я сегодня, правда, не заметил, но которая, безусловно, существует на свете; еще намекается о том, что стихия и судьба мудро разборчивы в своем отношении к определенным личностям: вот ведь все другие утонули, а его вынесла на берег волна! Да, когда люди сами не умеют разглядеть достойных, то некая сила свыше все равно вознесет их над остальными и любовно опустит к подножию скалы. Я уже не чувствую себя несчастным! Пускай они пляшут там внизу, пускай каждый забавляется, как умеет… И вдруг мне начинает казаться, что эти, которые находятся ниже меня, тоже для чего-то необходимы, в какой-то мере мы даже сливаемся воедино — одна половинка без другой ничего собой не представляет. Мы образуем единое целое. Вот именно,
И тут меня осеняет: это я, я являюсь оправданием их существования!
Я не могу усидеть на месте, мой дух воплощается в белковое тело весом в тридцать пять килограммов и длиной метр тридцать сантиметров; мое прошлое, настоящее, будущее и моя всевышним предопределенная судьба распрямляются в полный рост, дух этот не боится, что его могут заметить, он