анатомического атласа: надпочечник по форме напоминает личинку, поэтому эти уколы кажутся мне особенно непристойными. Я беру соломинку, чтобы отпугнуть мучителя, но — поздно: он не испытывает уже ни малейшего интереса к своей жертве, расправляет крылья и сверкающей ракетой взмывает ввысь. Он даже не попытался позавтракать личинкой. Какой-то извращенный донжуан.
Что же теперь станет с нею? А она, как ни странно, жива-здорова. После короткого меланхолического размышления она взбирается обратно на свою осину и залезает под кору. Что же это было?
Тут я вспоминаю, что когда-то читал в «Детских радостях» о каких-то наездниках, которые откладывают яйца в живых личинках. Личинки в личинках — помню, это потрясло меня тогда. Выходит, этот стальной господин — вовсе не он, а она, и все это проделывалось из материнских чувств или что-нибудь в этом духе. Хоть сейчас личинка и в безопасности, под корой, но она уже начинена яйцами, от которых погибнет. Как ни в чем не бывало грызет она коричневую, мягкую сердцевину дерева, а мозг ее — где-то за коричневыми глупыми глазами — и не подозревает, какая беда стряслась с нею. Вначале она нечто вроде кладовой, но скоро ее собственная оболочка станет ей гробом; маленькие личинки изгрызут ее вдоль и поперек. С той самой минуты, как наездник воткнул в нее свою иглу, время работает против нее. В ней зреют яйца… Стоп!..
Так вот что напомнила мне Яаника, когда ела яйцо: ведь скорлупу она втоптала в землю…
Теперь я вспомнил! Ведь и я закопал когда-то в землю пять яиц!
Мне вспоминается сладковатый запах одной старинной книжки на немецком языке: блюда китайской кухни. В этой книге были китайские гравюры и рецепты самых диковинных блюд: блюда из медузы, блюда из улиток. На гравюрах было изображено, как одни китайцы жарили и парили всевозможные гадости, а другие — одетые побогаче, видимо, вельможи, уплетали это при помощи палочек, зажмурившись от удовольствия. Когда я читал эту книгу, почему-то мне казалось, что я делаю что-то недозволенное. Были там и яичные блюда; в одной длинной балладе говорилось о таком яичном блюде, которое и я без труда сумел бы приготовить. Обхватив голову руками, я сидел в лучах заходящего солнца, почему-то по-турецки скрестив ноги, как и вельможи на гравюрах, и, зажмурившись так же, как они, припоминал строки из пожелтевшей книги:
Если я не ошибаюсь, это было воскресное утро. Я встал раньше всех — было часов шесть, не больше. Я взял яйца из гнезда, о котором бабушка и понятия не имела, — черная несушка уже с неделю назад облюбовала старые сани в сарае с инвентарем. С лопатой через плечо я направился полевой тропинкой к речке. Встречным я бы объяснил, что иду копать червей. За пазухой, на голом теле, я нес пять яиц, одно было совсем еще теплое. Шел я осторожно — мне нельзя было споткнуться.
Солнце только всходило, было удивительно тихое утро. Отблеск зари чисто и празднично сиял на железной кровле деревенской церквушки. На небе не было и намека на облачко. Все предвещало жаркий день. Но небо еще не набралось разморенной синевы, над речкой висела легкая дымка, утро было бархатно-мягким, полным чуткого ожидания. Сейчас меня удивляет, как я мог позабыть про эти яйца: мягкое безветренное небо, красный отблеск зари на церковной башне и мальчишка с лопатой — ведь эта картина навсегда запечатлелась в моей памяти. Каждый раз, когда я слышу «Утро» Грига, она встает у меня перед глазами. Теперь я понял и то, почему начало пасторали кажется мне таким хрупким и словно бы крадущимся на цыпочках: ведь я несу за пазухой яйца и мне нельзя споткнуться.
Мой выбор пал на плакучую березу, ее невозможно спутать с другими — она росла единственная в нашей округе. Плакучая береза подходила мне еще и по другой причине: ведь двадцать лет — почти вечность, за это время у меня даже могут появиться дети. Береза слабо шелестела, ее длинные свисающие ветви почти касались земли, и когда я вдавил лопату в землю, на миг мне стало жутковато.
Я благоговейно опустил яйца — одно все еще было теплее остальных — в черную квадратную ямку и быстро заровнял могилу. Затем перочинным ножиком сделал зарубку на стволе березы — когда-нибудь по этой отметине я найду правильное место. Тайник отстоял от дерева ровно на двенадцать ступней, и мне самому было двенадцать лет. Я не сомневался, что это мне запомнится.
Закончив работу, я пристально осмотрелся вокруг — нет, меня никто не видел. В поселке еще спали, лишь временами то тут, то там подавали голос петухи. Они пели как-то многозначительно, и я постоянно возвращался к мысли, что одно яйцо было совсем еще теплым. Из него никогда не вылупится ни петух, ни курица. Я почувствовал, что совершил небольшой грех, но тут мне вспомнились хитро улыбающиеся узкоглазые люди с гравюр, и вдруг все это мне страшно понравилось. У меня есть тайна, о которой не знает ни одна душа. Да-да, я тайный грешник-чревоугодник!
Я обхожу спрятанное сокровище в медленном крадущемся танце, слегка согнув колени и таинственно покачиваясь из стороны в сторону. Этот диковинный танец родился на месте, — мои руки и ноги сами его выдумали, — Танец Тайных Грешников — Чревоугодников.
Я даже не заметил, что пора включать свет. Мне приходится низко склоняться над столом, чтобы разобрать написанное. Я думаю о своем сыне; может быть, как раз сейчас Агнес прижимает ему ножки к животу («Ведь ты еще не умеешь тужиться, как мы с папой…»). Я думаю о Геннадии, о своей лаборатории