наполняя воздух бесконечным гулом, бесконечным топотом армии на марше, бесконечной вереницы черных мрачных лошадей печально покачивавших мотавших башкой, следовавших одна за другой проходивших нескончаемой процессией в монотонном цоканье копыт (он не спал, сохранял полную неподвижность, и теперь это был уже не хлев, не тяжкий пыльный дух пересохшего сена, загубленного лета, но неосязаемое, наводящее тоску, неотвязное истечение самого времени, мертвых лет, и он паря в потемках вслушивался в тишину, ночь, покой, еле уловимое дыхание женщины рядом с собой, спустя некоторое время он различил второй прямоугольник обозначенный зеркалом гардероба в котором отражался темный свет льющийся из окна — всегда пустого гардероба гостиничного номера с двумя-тремя пустыми плечиками, висящими внутри, гардероба (с треугольным фронтоном обрамленным двумя сосновыми шишками) сработанного из того самого желтого цвета мочи дерева с красноватыми прожилками что кажется используют лишь для этих вот сортов мебели обреченных никогда не заключать в себе ничего кроме собственной пыльной пустоты, стать пыльным саркофагом для отраженных призраков многих тысяч любовников, тысяч нагих тел, потных и яростных, тысяч объятий накопленных, собранных в зеленовато-синих глубинах девственного, невозмутимого и холодного стекла, — и он вспоминал:) «…Пока я наконец не понял что это были вовсе не лошади а дождь барабанящий по крыше сарая, и тогда открыв глаза заметил узенькие полоски света просачивающегося сквозь щели между досками перегородки: было должно быть поздно однако еще стоял все тот же белесовато-грязный рассвет в котором она растворилась, который поглотил ее, вобрал так сказать как губка в набухшую водой зарю, вернее насыщенную пропитанную влагой подобно тряпке подобно нашей одежде в которой мы спали и от которой шел запах намокшей шерсти промокаемого сукна, и теперь еще пе совсем проснувшиеся мы тупо глядели в осколок зеркала прикрепленного над матерчатым ведром полным до краев ледяной воды, глядели на свои серые и тоже грязные лица осунувшиеся от недосыпания бледные с плохо выбритыми щеками с всклокоченными волосами в которых застряла солома с ярко- розовыми веками и с застывшим выражением удивления беспокойства отвращения (подобного тому какое испытываешь при виде трупа словно бы опухоль порожденная разложением уже заранее угнездилась начала свою работу в тот самый день когда мы снова надели эти безликие солдатские мундиры, надев вместе с ними, как некое клеймо, эту единую форму грязную маску усталости и отвращения) и тут я отстранил зеркало, мое или вернее медузье лицо закачалось улетая словно бы втянутое сумрачной каштановой глубиной хлева, исчезая с той молниеносной быстротой которую сообщает отраженным образом малейшее изменение угла зрения и вместо него я увидел этих троих в другом конце конюшни, разглагольствующих вернее безмолвных то есть обменивающихся молчанием как другие обмениваются словами то есть некой разновидностью молчания понятного им одним и для них несомненно более красноречивого чем все речи, все трое по виду крестьяне, из тех неразговорчивых недоверчивых скрытных солдат составлявших большую часть личного состава полка, окружили лежавшую на боку лошадь с каким-то непостижимо скорбным выражением на преждевременно изборожденных морщинами лицах где залегла тоска по своим лолнм по усдпиепию по своей скотине но своей черной скупой земле, и я спросил Что случилось что там такое? но они даже пе ответили мне, полагая без сомнения что это бесполезно или возможно что мы говорим иа разных языках тогда я подошел и в свою очередь с минуту смотрел на тяжело дышавшую лошадь. Иглезиа тоже находился здесь но как и остальные он казалось ие слышал меня хотя между ним и мной как я думаю надеюсь могла бы по крайней мере существовать возможность контакта, но конечно быть жокеем значит вроде бы быть также немножечко крестьянином, несмотря на то что по его внешнему виду можно решить, коль скоро он жил в городах или по крайней мере в тесном контакте с городом, позволительно предположить что он все же несколько отличен от крестьянина, раз он держит пари играет и даже пожалуй лишен предрассудков как это часто свойственно жокеям, да и в детстве он пе пас гусей и не гонял на водопой коров а уж конечно таскался по улицам по мостовым городов, но надо думать дело тут не столько в деревне сколько в скотине в обществе в контакте с животными, потому что был он почти таким же скрытным неразговорчивым таким же замкнутым как и любой крестьянин и так же как они вечно занят поглощен (словно бы он ни минуты не способен был оставаться без дела) какой-нибудь неспешной кропотливой работой которую они всегда умеют себе придумать: с того места где я находился (чуточку позади него а он сидел на старой тележке повернувшись ко мне на три четверти спиной, плечи его слегка ходили, он конечно уже надраивал свою или рейшаковскую амуницию, начищал медные пряжки натирал уздечку желтым воском, казалось он возил с собой целый его склад) мне был виден его большой нос, голова клонящаяся вниз словно под тяжестью этого клюва, этой накладной карнавальной штуковины словно приставленной к его лицу в виде лезвия ножа какие несомненно больше не делают со времен этих бретеров итальянского Возрождения закутанных в плащ убийцы откуда как раз и высовывался торчал вперед этот орлиный нос придававший ему одновременно устрашающий и несчастный вид птицы обремененной этим… Где же я читал эту историю думаю в сказке Киплинга где же еще, про животное обремененное клювом, этаким носищем «Врежь в яблочко» говорил он* или «Твой зад видать богат» жокейское выражение означающее «повезло» но даже намека на вульгарность не было в его голосе, скорее уж какая-то чистота, наивность, удивление и еще возмущенное неодобрение как тогда когда он увидел как была оседлана лошадь Блюма и то что несмотря на это она не набила себе холку после столь долгого перехода, его хриплый надтреснутый глухой голосок звучал до странности нежно, чего никак нельзя было ожидать и даже как-то по-детски смиренно что казалось отвергало как некий парадокс эту костлявую морщинистую карнавальную маску если не брать в расчет что по годам он лет на пятнадцать превышал средний возраст нашего полка, и оказался здесь окруженный мальчишками единственно потому что де Рейшак так все устроил, пустил верно в ход свои связи чтобы его прикомандировали к нашему полку и он мог бы оставить его при себе в качестве денщика, да и в самом деле они так сказать пе могли обойтись друг без друга, он без де Рейшака точно так же как и тот без него, нечто вроде высокомерной привязаппости хозяина к своей собаке и благоговейной преданности собаки своему хозяину не стремясь узнать достоин этого хозяин или нет: просто принимая, признавая ни на секунду не подвергая сомнению существующее положение вещей, преисполненный к нему почтения о чем свидетельствовало буквально все например эта его привычка скорее даже мания не уставая поправлять с упорством и верностью слуги тех кто коверкал имя хозяина произнося его как оно пишется: де Рейксаш, а он: «Рейшак тысяча чертей ты все никак в толк не возьмешь: шак «икс» как «ш-ше» а «ше» на конце как «ка» Черт побери богом клянусь ну до чего ж тупица раз десять ему втолковывал значит никогда ты олух этакий на скачках не был вроде бы имечко-то известное…» Гордился этим именем, тем что им присвоены определенные цвета, камзол из блестящего шелка который он носил, розовый с черной перевязью а шапочка черная на зеленом бильярдном фоне ипподрома, гордился этой своей ливреей, однако когда автоматная очередь в упор прошила того другого и я спустя минуту предложил вернуться, посмотреть умер он или нет, Иглезиа кинув на меня внимательный взгляд (так же как незадолго перед тем когда де Рейшак заставил отставшего солдата слезть с запасной лошади на которой тот молил нас разрешить ему ехать, Иглезиа спокойно сказал мне минуту спустя: Это был шпион, а я: Кто? а он, пожимая плечами: Тот тип, а я: Шпи… Да с чего ты взял? а он тогда посмотрел на меня своими рачьими глазами, таким же озадаченным взглядом слегка осуждающим с мягкой укоризной и в то же время взглядом удивленным словно бы он силился понять меня, снисходя к моей глупости, явно ошеломленный и шокированный как если бы вдруг услышал что кто-то проклинает офицеров и посылает, отправляет к дьяволу его де Рейшака который теперь-то уже наверняка попал туда — к дьяволу — уж наверняка), он видно пытался пробиться сквозь эту пленку корку как я чувствовал сковывавшую мое лицо точно парафином, растрескавшуюся морщинами, непроницаемую, отгородившую меня от всего, сотканную из усталости сна пота и пыли, его собственное лицо сохраняло все то же недоверчивое неодобрительное и мягкое выражение, когда он сказал: «Что посмотреть-то?», а я: «Умер он или нет. Ведь в конце-то концов даже стреляя вот так в упор этот мерзавец мог и промазать, может он только ранил его или только убил под ним лошадь потому что лошадь упала а мы видели как он выхватил саблю и…», тут я умолк поняв что понапрасну теряю время, что для него и вопроса-то не возникало вернуться и посмотреть, не из трусости вовсе просто он наверно спрашивал себя почему во имя чего (и не находил и впрямь ответа) станет он рисковать своей шкурой и совершать нечто такое за что не было ему заплачено и что не было ему недвусмысленно приказано, задача эта несомненно была выше его разумения: вот наводить лоск на сапоги де Рейшака начищать до блеска его амуницию ходить за его лошадьми и выигрывать на скачках это было его работой и он выполнял ее с той старательной дотошностью доказательства коей давал в течение пяти лет объезжая для него, и не одних только лошадей как рассказывали, седлая вскакивая также и на его… по чего только не рассказывали о нем о них…»