Над Балайкой лебединое облако плывет, за собой зовет и ведет. По стремнинам говорливые ручьи звенят, над цветами мохнатые пчелы гудят, камыши в озерных плавнях тихо шепчутся.
И легла на пути та, знакомая, как далекий отзвук, тропинка: в росной зелени вьется, петляет, молодой травой зарастает. Низко клонится усталая калина, ей гроза тонкие ветки заломила. И шиповник в полный цвет не расцветает, раньше срока лепестками опадает. Не вернуть ему прежней алости.
И вода в реке, не задерживаясь, течет. С новым утром новое солнце встает. Соловей по-другому в дубраве свищет. Потерянное счастье никто не отыщет.
Понес Балайка старику-даровику, одинокому лесовику, просветлевшую память, терпеливую надежду и тихую печаль. Понес в сердце девичью улыбку весеннюю. Щедрый дар лесного чародея — самозвучную живую скрипку — там оставил, где по ясным зорям ходит счастье.
Поднимается солнце — скрипка чутко поет. Зацветает калина — скрипка нежно поет. Разыграется буря — тревогой звенит, о летучей беде предупреждает, молодое счастье оберегает. Никому вовек не узнать, где Балайкину скрипку заранее сыскать. В нужный час она сама запоет. Вот какую скрипку Балайка в зеленом лесу оставил. А вы, недоростыши, под слепыми камнями искать ее надумали».
…Тишина в лесу. Тишина погожего осеннего дня. И мы втроем молчаливо над свежей запрудой сидим. «Где он ходит теперь, голубоглазый Балайка? Где растет тот калиновый куст? Навещает ли его тихая девушка? Повстречать бы в хвойной зелени загадочного старика-лесовика!»
Над ручьем все вместе работали, у ручья в тот день мы и обедали. Пощелкивали носком о пенек куриные яйца, сваренные бабушкой вкрутую. Булькала по чашкам из бутылки холодная простокваша. Лежало на моховом купыре белое полотенце с пестрыми кукушками. И, думается, тихо-тихо, но пела о чем- то в вершинах деревьев сказочная Балайкина скрипка.
Старый и малый
В эту ночь ушел из землянки Гуляев. Отсыпал на железный лист горсть махорки, положил рядом непочатую коробку спичек — и ушел, никому не сказавшись. На перевернутом вверх дном артельном котле лежали его полотняные голицы. Вместо оставленных крепких Гуляев прихватил в дорогу худые голицы своего напарника.
Крепко икалось беглецу в дороге. Ни махорка Осипова не ублажила, ни крепкие голицы строптивого характера не смягчили. На все лады он легкомысленного напарника склонял, все косточки пересчитал, а бранью дела не поправил. Шуми — не шуми — распалась третья пара. Одного нет, и другому на делянке в одиночку делать нечего.
Степан Осипов уже за неделю вперед напиленные и запланированные кубометры подсчитал, близкую получку до копейки выверил, деньги к месту определил. А тут — на полном ходу осекся. С утра все расчеты перепутались. При деле, а без дела коренной пильщик остался.
— Вот и надейся на него, бесшабашного! Вот и верь ему, черту долговязому! Ах, балаганщик базарный! Ах, сизый нос!
Степан Осипов и голицы от себя швыряет, и руками в стороны разводит, и опять к тому же возвращается.
— Всего одна неделя до конца работы осталась, и тут не смог продержаться. Гулящий человек! Пропащий человек! И зачем я только с ним связался!
— Больной человек, — спокойно поправляет дедушка. — Об этом вовремя надо было подумать.
— И пусть бы себе под тулупом на печи лежал, тараканов из щелей выковыривал!
Кому от случившегося горькая досада невпроворот, а мне с Ленькой и горя мало. С происшествиями даже полезнее. Вон до какой светлой поры мужики толкуют, на делянку не собираются. В большой компании, когда спешки, горячки нет, и нашему брату вольготнее.
Хорошо, если бы каждый день так повторялось: поспал, поел, на бревешке у кострища посидел — никакой тебе нет заботушки. А все в лесу, на почетной работе числимся Дедушка каждое утро на сухой жердинке зарубку ставит, длинный счет лесным дням увеличивает. Должно быть, и Рыбачок, позабыв календарь, так же сутки в глуши отмеривал.
Рыбачок мне часто припоминается, потому что в его землянке мы живем, на его гвозде Ленька старую буденовку вешает. Летом, наверно, и одному в лесу не скучно было. Летом в дальнем бору хорошо. За грибами пойдет, за ягодами. И зорянку-птицу здесь можно слушать, и в сквозных дуплах свежую рыбу коптить. А зимой чего делать? Засыплет землянку снегом, и на свет из нее не выберешься.
А январские морозы ударят!..
С январскими морозами связана у меня другая память. Уже не ту, воображаемую, а настоящую, наяву виденную, снежную дорогу представляю. Под полозьями след полированный, серединка копытами разрыхлена. По гладкому полю, по бугристым увалам растянулся с дровами обоз. Сторонами будто камни драгоценные рассыпаны — острым блеском глаза слепят. Сединой подернулись, морозным паром окутались морды, гривы, припотелые бока усталых лошадей. И запахнувшихся в дубленые шубы возчиков, непривычно притихших позади саней, до костей мороз пробирает. А они друг с другом в борьбу не пускаются, для тепла сугробы валенками не отаптывают.
Тишь стоит вдоль всего обоза, лишь полозья чутко поскрипывают. Мужики молчат, потупив головы, будто ищут на следу потерянное. В голове обоза Тимофей Матвеев рыжего мерина под узцы придерживает, распахнутый тулуп с дороги подбирает, настороженно ждет чего-то.
И вдруг — гудок… Мало ли мы, жители текстильного края, фабричных гудков слыхали! Мало ли односельчан и ближнедеревенцев по сигнальному зову на работу шаг ускоряют!
Но тот гудок, раздавшийся в морозном январе в неурочный час, навсегда в память скорбным оркестром врезался. Остановил лошадь, смахнул с головы линялую заячью шапку — стоит, не шевельнется на крутом морозе, высокий и строгий Тимофей Матвеев. Открывает зимнему солнцу примятые седины Андрей Нефедов. Растерявшаяся Федосья Гуменнова, отпустив натянутые вожжи, озирается, испуганно шепчет озябшими губами: «Что же это такое?! Как же это так случилось?!»
На версту обоз растянулся вся верста замерла неподвижно, скованно.
А гудки, умножаясь, в ширину разрастаются, густо снежное поле кроют, поднимаясь, замирая, скорбным плачем выражая боль.
«Умер Ленин. Не стало Ленина».
Я живого Ильича никогда в своей жизни не видел, только в школьных тетрадях портреты его чернильной каемкой обводил, а прощанье с Лениным в морозном поле и сейчас, спроси — минута за минутой передам, укажу то памятное место, ныне ставшее для меня Ленинским, как музей вождя для москвичей.
Есть на краю Галочьего поля шатристый вяз. От него я на траурную Красную площадь смотрел, склоненные над гробом знамена глазами провожал. Здесь, когда смолкли гудки и растаял звук, сказал Тимофей Матвеев:
— Вот и попрощались!
Мало ли на большой земле памятных ленинских мест, а это наше — зеленодольское, потому оно многих других род-нее и дороже.
«А Рыбачок виделся ли с Лениным?» — приходил вопрос. Почему-то мне очень хочется, чтобы из наших мест человек, всей деревне известный, вместе с Лениным бывал, рядом с ним сидел и разговаривал.
«Сергея бы Зинцова спросить. Сергею, должно, известно, бывал ли Рыбачок у Ленина».
— Сергей Егорович! — дотрагиваюсь несмело до рукава черного бушлата.
— А не попросить ли нам сторожихиного сына Костю у землянки заменить? Тогда, пожалуй, разберемся как-нибудь, — говорит Сергей не для меня, а для Степана Осипо-ва с дедушкой. — Коська пробу на делянке выдержал, авось и дальше не сплошает, — посмеивается, оборачиваясь в мою сторону. — Как думаете?
— А чего тут думать! Теперь думать некогда, — ухватился за предложение Степан Осипов. — Коська, валяй быстрее до сторожки! Позови сюда сторожонка. Теми же ногами с ним обратно возвращайся.