Константин Михайлович Симонов
Разные дни войны. Дневник писателя, т. 2 1942–1945 годы.
Сорок второй
Глава первая
Ночью с 30 на 31 декабря 1941 года я пришел к редактору, чтобы внести некоторые поправки в свой шедший в номер очерк «Июнь – декабрь», и вдруг неожиданно для самого себя решился и попросил у него позволения вылететь утром на два дня в Свердловск, к своим близким, с тем чтобы 2-го или, в крайнем случае, 3-го вернуться обратно в Москву. Редактор согласился и приказал добыть мне место на летевшем туда завтра самолете.
Казалось, все было в порядке. Я уже представлял, как завтра вечером окажусь в Свердловске. Внеся поправки в очерк, я остался в кабинете редактора, он попросил меня посмотреть шедший в номер рассказ Гроссмана «Шагай быстрей». Я должен был найти там двадцать строк для сокращения, а кроме того, Ортенберг заинтересовался: кажется ли мне психологически правдоподобной рассказанная история?
А история была такая: часть, в которой служит поваром герой рассказа, неожиданно оказалась в пятнадцати километрах от деревни, где живет жена повара, которую он не видел уже полгода. Повар давно тяготится своей профессией и просит, чтобы его послали в разведчики. Но командир батальона все не удовлетворяет и не удовлетворяет его просьбы. Назавтра вечером часть должна двигаться дальше. Непосредственный начальник повара – лейтенант разрешает ему на ночь глядя сходить в деревню, повидать жену и к вечеру следующего дня вернуться. И повар уже готовится к этому, как вдруг его вызывают к комбату и тот наконец удовлетворяет его просьбу: посылает его в эту же ночь вместе с разведывательной группой в тыл к немцам. Возникает борьба между чувством и долгом, и повар, несмотря на всю силу соблазна встречи с женой, все-таки отправляется в разведку.
На вопрос редактора я ответил, что ситуация, может быть, и не слишком жизненная, но психологически правдоподобная. Если уж сюжетно допустить такую возможность, то психологически, наверно, каждый из нас поступил бы примерно так, как герой этого рассказа.
Я сократил в рассказе Гроссмана двадцать строк и продолжал говорить с Ортенбергом о чем-то другом, как вдруг часа в два ночи пришло сообщение о начале нашей десантной операции в Керчи и Феодосии.
Ортенберг поделился со мной тем, что он услышал по телефону об этих десантах, и сказал, что туда нужно будет послать человека. Честно признаться, я на этот раз не вызвался лететь туда. Редактор тоже делал вид, что вопрос со мной для него уже решен, и даже разговаривал при мне о том, кого послать – Павленко или еще кого-то из корреспондентов. Потом он позвонил и вызвал к себе Павленко. А я пошел в буфет пить чай.
Прошло, наверно, минут пятнадцать. Я успел выпить несколько стаканов чаю, когда в буфет позвонил Ортенберг.
– Слушай, Симонов, зайди ко мне. Я хочу все-таки послать в Крым тебя. Больше некого. Павленко заболел.
Когда я зашел, на редакторском столе еще лежал сокращенный мною рассказ Гроссмана.
– Так вот, – сказал Ортенберг, – выходит, некого послать. В крайнем случае, я могу еще кого-нибудь найти – не Павленко и не тебя, – но мне не хочется. Тебя я не заставляю. Как ты решишь, так и будет. Своих слов обратно не беру – можешь лететь в Свердловск. Ну? – Он нетерпеливо посмотрел на меня.
Я задумался. Очень уж я был, как говорится, одной ногой в Свердловске. Потом мы посмотрели друг на друга, наши глаза сошлись все на том же рассказе Гроссмана, и мы оба невольно улыбнулись.
– Ну что ж, – сказал я, – раз это психологически правдоподобная ситуация, то придется ехать. Только, если можешь, соедини меня перед этим по телефону со Свердловском.
Ортенберг сначала позвонил авиаторам и достал мне место на самолете, шедшем завтра утром до Краснодара. Потом позвонил в Наркомат связи, сказал, что ему лично необходимо в течение пятнадцати минут поговорить со Свердловском. Через десять минут ему дали Свердловск.
Забрав под мышку папку со своими редакторскими делами, он вышел из кабинета и закрыл за собой дверь. А я остался объясняться по телефону. По разным причинам разговор получился невеселый, и я вышел из кабинета со скучной рожей. Ортенберг это тут же заметил и спросил: в чем дело? Я отговорился что ничего особенного, и пошел к себе, чтобы успеть хоть два часа поспать. Но не успел заснуть, как раздался звонок – меня срочно требовали к редактору.
Оказалось, что, увидев мою физиономию, он по собственной инициативе еще раз добился Свердловска и снова вышел из кабинета, когда я во второй раз разговаривал по телефону.
Второй разговор вышел не лучше первого.
В комнате, где я жил на казарменном положении, спал наш фотокорреспондент Саша Капустянский. У ног его стояли огромные валенки. А мои валенки были тесные, я боялся лететь в них в дальнюю дорогу и впервые в жизни пошел на подлог: вынул из валенок Капустянского портянки, взял эти валенки себе, а на их место поставил свои, аккуратно вложив в них портянки.
По дороге на аэродром мы засадили машину в снег, долго вытаскивали ее и в конце концов приехали – в тот момент, когда наш самолет уже выруливал.
Когда я спросил у дежурного по аэродрому, где самолет, который летит в Краснодар, он показал: «А вот он», – на уже катившуюся далеко по полю машину.
Было глупо и стыдно. Вдобавок могло создаться впечатление, что не улетел нарочно. Я даже не знал, что делать. В руках у меня был чемоданчик, и я растерянно стоял с ним на аэродроме. Вдруг самолет, который до этого катился по аэродрому, застопорил. Он попал колесами в сугроб и буксовал. Мы с дежурным побежали к самолету и, задыхаясь, добежали до него в тот момент, когда он, погазовав, уже выбрался из сугроба и собирался взлететь.
Оказалось, что на мое место уже взяли второго пассажира, одного засунули в фюзеляж, другой сидел впереди, в штурманской кабине. Самолет был СБ, и лишних мест в нем не было. Но летчик, ругаясь, все же согласился взять меня, и буквально в последнюю минуту меня вместе с моим чемоданчиком подняли на руках и впихнули в штурманскую кабину.
Для того чтобы представить себе дальнейшее, нужно описать кабину. На штурманском месте в ней уже сидел пассажир, а в лобовом целлулоидном щите в специально сделанных прорезях стояли спаренные пулеметы. Меня впихнули и защелкнули снизу люк. Самолет рвануло, и он стал взлетать. Сесть было некуда, и я устроился полусидя, вкось, на рукоятках пулеметов. В этой тесноте я почти не мог пошевельнуться, трудно было даже двинуть рукой, чтобы вытереть лицо или поправить на голове шапку.
Погода была скверная. Мы обходили какие-то бураны, нас качало и трясло. Из пулеметных прорезей врывался холодный воздух, а мороз в этот день и внизу, на земле, был около тридцати.
Когда мы примерно через четыре часа полета сели вблизи Каменска, где тогда размещался штаб Южного фронта, я вылез из самолета полуживой. Лица не чувствовал, рук – тоже, ноги почти не отзывались на боль. Я трясся от холода, но это как раз легче всего было поправить. В столовой у летчиков я выпил триста граммов водки, внутри стало тепло, но, как я ни растирал снегом лицо и руки, они продолжали белеть.
Вдобавок ко всему выяснилось, что сегодня мы дальше не полетим.
Узнав, что здесь поблизости стоит штаб Южного фронта, я вспомнил, что во фронтовой газете работают знакомые ребята, в том числе Коля Кружков. Мне удалось по телефону соединиться с газетой и поймать там Кружкова.
Через полчаса на попутном грузовике я уже ехал в Каменск, с тем чтобы вернуться на аэродром завтра к восьми утра, ко времени вылета. Редакцию удалось найти без особого труда. Я радостно встретился там с Колей Кружковым и познакомился с корреспондентом «Правды» Мартыном Мержановым, которого раньше не знал и который оказался моим неожиданным попутчиком до Краснодара, а потом и до Феодосии.
Я лег на койку и, минут пятнадцать поотвечав Кружкову на его вопросы о Москве, заснул мертвым сном.
Проснулся я от какого-то звяканья. В комнате стояли Кружков и еще кто-то незнакомый. Коля извлекал из ящика стола бутылку. Я спросил, который час. Был уже второй час ночи. Я так и проспал Новый год.
Бутылка, которую вытащил из ящика Кружков, почему-то оказалась «Шато-Икемом». Мы выпили по чайному стакану этого «Шато-Икема», Коля и его спутник ушли из комнаты, а я, пощупав свою обмороженную физиономию, снова завалился спать. Утром, посмотрев в осколок зеркала, я увидел, что