Впрочем, сие зависит также и от желания редактора».

В бумагах военного времени я нашел еще несколько страничек, связанных с работой над пьесой. Они были написаны через год, в марте 1943-го, для американского телеграфного агентства – к тому времени «Русские люди» были изданы в Англии и поставлены на американской сцене:

«Когда я принес режиссеру Горчакову последний акт пьесы, он спросил меня:

– Слушайте, когда вы успели это написать?

И этот вопрос был сложнее, чем мог показаться с первого взгляда. Должно быть, я быстро написал эту пьесу потому, что начал ее не в тот день, когда стал диктовать стенографистке, а в тот день, когда попал на войну.

Среди того, что я видел на войне, было немало такого, о чем хотелось поговорить подробнее, глубже, серьезнее, чем это удается в рядовой газетной корреспонденции. В июле сорок первого я был в полку, оборонявшем Могилев. Там я встретился с людьми, защищавшими этот город до последнего патрона, когда он уже был обойден и справа и слева. Там, в Могилеве, у меня впервые родилась мысль, что если я останусь жив, то обязательно напишу что-то о людях, защищающих этот город, оторванных от своих и все же не унывающих и не склоняющих головы перед бедствием. Потом, в августе, я попал в Одессу, в тяжелые для нее дни, когда резервы считали по пальцам, а подкрепления все еще не подходили. Немцы заняли станцию, где начинался городской водопровод, в городе почта не было воды, ее выдавали стаканами, за ней стояли очереди. Но город все-таки оборонялся, и там, в Одессе, у меня родилась мысль написать потом какую-то большую вещь об осажденном городе.

Потом, в сентябре, я был в Крыму. Во время боев я попал на голую песчаную косу, на ней было безводно и сухо, а с двух сторон была соленая вода. Вместе с другими оказавшимися там в это время людьми мне пришлось туго, и в одну из тяжелых минут я подумал, что обязательно нужно остаться в живых, чтобы потом написать обо всем этом.

Потом я оказался на Крайнем Севере, на полуострове Рыбачьем, где в совершенно других, полярных, условиях люди, как и в Одессе, были в положении осажденного гарнизона. И я подумал; что, верно, надо написать вот о таком кусочке русской земли, осажденном, но непобедимом.

Во время нашего декабрьско-январского наступления я входил вместе с нашими войсками в освобожденные города, видел в них и следы мужества, и следы страданий, видел пленных немцев и попавших в наши руки предателей. Это добавило мне что-то необходимое, что-то такое, чего недоставало раньше для того, чтобы начать пьесу.

Все это вместе взятое и было настоящим началом работы над «Русскими людьми». И хотя, когда я писал пьесу, я дважды отрывался от нее для поездок на фронт, но сказать «отрывался», наверное, не совсем точно, потому что и во время этих поездок жизнь подсказывала мне еще что-то нужное для пьесы. Может быть, я ее написал не медленнее, а быстрей именно потому, что отрывался от нее для поездок…»

Перечитывая сейчас эти отправленные весной 43-го года в Америку страницы, я, конечно, замечаю налет некоторого бравирования своим фронтовым опытом.

Однако и на самом деле обстановка окружения, отрезанности, в которой мне несколько раз приходилось бывать, вызвала к жизни именно такой, а не иной сюжет пьесы.

Я сидел в Москве и писал военную пьесу. Сначала она называлась «Десять дней», потом «За лиманом» и лишь потом по совету моего фронтового товарища, в те дни корреспондента «Красноармейской правды», Мориса Слободского получила свое окончательное название «Русские люди». К этому периоду работы над пьесой и к прерывавшим ее фронтовым командировкам относится несколько десятков страниц записей, сделанных мною где-то в середине войны, через год-два после описанных в них событий.

…Москва начинала понемногу заполняться. Гостиница «Москва» пустовала уже гораздо меньше, чем в декабре. Я перестал жить в гостинице и в редакции и временно поселился у знакомых. Хотя людей и прибавилось, но в Москве все еще было много пустых квартир.

Комнату в редакции за мной на всякий случай все же оставили, со столом, с креслом, шкафом и койкой на случай ночных бдений, которых у меня, впрочем, не происходило. Ортенберг знал, что я готов по первому слову выехать на фронт, но, пока я находился в Москве, сидеть в редакции меня не заставлял. Согласившись дать мне отпуск, пока я буду писать пьесу «Русские люди», он не забыл оговорить, что в случае каких-нибудь экстраординарных событий сразу же вытребует меня на фронт. «Да, впрочем, ты и сам не усидишь», – сказал он. Это была его вечная, подкупавшая меня присказка.

Московский быт стал чуть-чуть устроенней, чем в декабре, но по-прежнему сохранил свои черты. В квартирах было холодно, и, чтобы согреться, чаю предпочитали водку. Доставали ее неожиданно и из самых разных источников, в том числе привозили с фронта. Машины военных корреспондентов по-прежнему были частью жилья. Старались держать в них и запас продовольствия, и запас горючего, чтобы можно было в любой момент выехать.

Прерву себя, чтобы сказать, что именно этот тогдашний зимний полумосковский-полуфронтовой быт моих товарищей, военных корреспондентов, как-то сам собой лег в написанные годом позже стихи «Хозяйка дома»:

…Не мне судить, плоха ли, хороша,Но в эти дни лишений и разлукиВ тебе жила та женская душа,Тот нежный голос, те девичьи руки,Которых так недоставало им,Когда они под утро уезжалиПод Ржев, под Харьков, под Калугу, в Крым,Им девушки платками не махали,И трубы им не пели, и женаДалеко где-то ничего не знала.А утром неотступная войнаИх вновь в свои объятья принимала…

…Ортенберг по воскресеньям, а иногда и среди недели, рано утром, выпустив номер, уезжал на фронт и спал по дороге в машине. Я, пока писал «Русских людей», несколько раз ездил к нему в редакцию. Иногда мы накоротке перекусывали в примыкавшей к его кабинету каморке, заедая корнишонами я водку, а Ортенберг – мускат. Корнишонов у него была здоровенная банка, которую сразу не съешь, даже при всей моей любви к ней. Посиделки эти были короткими, Ортенберг был, как всегда, занят. Но посидеть хоть немножко в его каморке, самой теплой в редакции, было очень хорошо. Она была такая маленькая, что рефлектор ее быстро нагревал.

Я каждый день диктовал пьесу нашей редакционной стенографистке Музе Николаевне Кузько в ее свободные от дежурства часы. Идея, что можно диктовать пьесу стенографистке, родилась у меня отчасти от молодого нахальства, окрепшего после того, как я благополучно продиктовал несколько очерков прямо на машинку, отчасти из боязни, что не успею – могут послать на фронт раньше, чем закончу. Диктовать стенографистке я еще не привык, делал это очень шумно, разговаривая во весь голос за всех действующих лиц, иногда даже и кричал. Из-за этого произошел целый переполох в квартире, где я жил. Я диктовал седьмую картину, в которой старуха Сафонова последними словами костила фашистов. Муза Николаевна, съежившись за столом, тихо выводила свои стенографические крючки, а я, забывшись, орал на всю квартиру: «Суки! Кого вы народили? Каких жаб на свет народили! Каких гадюк на свет народили!..» Услышав из кухни мои вопли и вообразив, что там происходит какой-то скандал между мною и тишайшей Музой Николаевной, хозяйка квартиры влетела в комнату. У нее было такое перепуганное лицо, что мы, в свою очередь, не поняли, что случилось, а потом, когда поняли, покатились со смеху.

Дописав первый акт, я поехал с Ортенбергом в его очередную поездку на фронт.

Первый акт вышел невероятно длинным, но я все равно повез его Горчакову. Прочел вслух и оставил у него, договорившись встретиться после моего возвращения из поездки.

Но через несколько часов, уже среди ночи, незадолго до того, как мне пора было уезжать, Горчаков, не став звонить по телефону, нагрянул ко мне и сказал, что, если я вдруг задержусь на фронте, он без меня распределит роли и начнет репетировать.

– Я же не дописал, – сказал я.

– Ничего, ничего, – сказал Горчаков, – мы начнем сразу работать, и пусть у вас это все время сидит в памяти. Быстрее закончите пьесу, если будете это помнить! У вас как будто получается, у нас тоже получится. Только очень уж длинно! Если вы будете продолжать в том же духе, то у вас, наверное, выйдет страниц триста. Такого количества текста мы просто не выдержим!

Он усмехнулся и помахал у меня перед носом толстой пачкой листов первого акта.

– Вполне очевидные для меня длинноты я буду сразу выкидывать. Как, даете согласие?

Оп стал листать пьесу, почти на каждой странице которой были отмечены эти «вполне очевидные» длинноты. Я согласился и потом не жалел об этом. Такое начало работы мне пришлось по душе, и, когда мы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату