хотели создать о себе, но, напротив, заранее готов был ему поддаться, потому что заранее хотел, чтобы люди, которым он привез письмо от Галины Петровны, были именно такими добрыми и симпатичными, какими они выглядели.
Но в том, как мальчишка вдруг выскочил за ним, и в том, как он хотел уйти от этих своих родственников, хотя и не говорил о них ничего плохого, было что-то неясно-тревожное.
Именно поэтому Полынин остановился и стал слушать: вернется ли сейчас мальчишка обратно в эту квартиру?
Стоял и слушал до тех пор, пока там, наверху, не хлопнула дверь. «Вернулся!»
Но чувство неясной тревоги все равно не прошло. Он вдруг подумал о Галине Петровне с каким-то незнакомым ему раньше чувством боязни за нее. Как будто ее надо было от чего-то защитить. А от чего, неизвестно…
Выйдя на улицу, Полынин открыл дверцу «эмки» и через плечо задремавшего водителя нажал на гудок.
Водитель очумело схватился за руль и только потом повернул голову к Полынину.
– В управление?
– Нет, давай сперва на Центральный телеграф, – сказал Полынин, впервые за последний час вспомнив о самом себе и о том, что он со вчерашнего дня – Герой Советского Союза. – Надо мамаше телеграмму отбить!
11
Днем тридцатого декабря, задержавшись на Карельском фронте дольше, чем думала, Галина Петровна вышла на перрон Ярославского вокзала. Остальная бригада, пробыв четыре месяца на Карельском фронте, добралась до Москвы еще десять дней назад, а Галина Петровна, захворав в конце поездки в Беломорске воспалением легких, пролежала там две недели в госпитале. Товарищи по бригаде решили, что кого-то надо оставить в больнице: Маша Макарова самоотверженно вызвалась на это, и теперь они обе еле поспели в Москву к Новому году.
Поездка была долгая: сначала двое суток по новой, только недавно проложенной одноколейной ветке, лесами, огибавшими все Белое море, потом после пересадки в ста километрах южнее Архангельска, еще четверо суток – через Вологду до Москвы. Политуправление фронта снабдило обеих женщин на дорогу хорошим пайком, но они по своей доброте и безалаберности, с помощью соседей, истратили этот паек раньше, чем доехали до Москвы, и последние двое суток им пришлось поститься.
Впрочем, они стыдились не только говорить, но и думать об этом после зрелища, которое увидели за двое суток до Москвы на вологодском вокзале, где был промежуточный пункт для эвакуированных из Ленинграда женщин и детей…
Горькая дорога военного времени – забитые людьми станции, обледенелые будки с очередями за кипятком, обледенелые платформы, инвалиды, раненые, плачущие, по много суток ждущие поездов женщины с детьми – все это вместе взятое выглядело такой бедой, которую неизвестно когда расхлебаем.
Единственное, что скрашивало дорогу и про что, стараясь не думать ни о чем другом, говорили Галина Петровна с Машей Макаровой и другие люди вокруг них, – были хорошие военные новости. Начиная с двенадцатого декабря, после первого сообщения о нашем начавшемся под Москвой наступлении, в сводках всякий день появлялись названия отбитых у фашистов городов и сел. После того как сначала появились сообщения об освобождении Тихвина и Ростова, а потом о победе под Москвой, души людей охватило совсем другое, новое настроение. Война уже отучила их от легковерия. Тех безумных надежд, которые вспыхивали в первые дни войны от каждого слуха о каком-нибудь нашем успехе, уже не рождалось. Что война будет короткой, уже никто не думал, хотя почти никто еще не представлял себе, какой она будет долгой. Но наши под Москвой гнали и гнали на запад фашистов; и в душах двух ехавших в Москву женщин это занимало такое большое место, какого в прежние годы их жизни, пожалуй, никогда и ничто еще не занимало. Они были полны этим и чувствовали себя почти счастливыми, хотя в их собственной жизни как раз за последнее время ничего хорошего не было и, кажется, не предвиделось.
Маша Макарова получила в Беломорске известие, что на фронте убит ее брат, артиллерийский капитан. Галина Петровна, написав Полынину несколько писем по тому перепутанному адресу, который дала ей Маша Макарова, ни строчки не получила в ответ за те теперь уже почти два месяца, что они не виделись.
Перед отъездом бригады из Мурманска на другие участки фронта – в Кандалакшу и Беломорск – Галина Петровна упросила дежурную гостиницы «Арктика», если ей придет какое-нибудь письмо, переслать его в Беломорск на адрес политуправления фронта. Уже в Кандалакше она прочла в газете фамилию Полынина в списке новых Героев Советского Союза и послала ему в тот же вечер письмо, самое короткое из всех, но такое, на которое, как ей самой казалось, просто нельзя было не ответить.
Однако, добравшись до Беломорска, она вопреки всем своим надеждам так и не застала там ни одного ответа на все шесть писем. И потом, заболев и лежа в госпитале, тоже ничего не получила. Только напрасно несколько раз посылала Машу Макарову узнавать в политуправлении. Уже перед самой выпиской из госпиталя она решилась и спросила о Полынине лежавшего там же в госпитале с переломом ноги полковника, начальника штаба авиадивизии.
– Кем, точно не знаю, но слыхал – воюет под Москвой. Жив, ничего с ним не случилось. Уж про кого, про кого, а про своего-то, про Полынина, мы бы здесь знали, если б погиб! – как умел, успокоил Галину Петровну полковник.
Ни пока была здорова, ни когда болела, ни сейчас, когда она подъезжала к Москве, Галина Петровна все не могла отвязаться от поразившей и даже испугавшей ее, не сразу, а уже потом, задним числом, фразы Грицко: «Несколько раз надумывал, а потом все же отдумывал…» Что Полынин надумал, это она знала, это он сам сказал ей перед своим отъездом там, в Мурманске, в холодном фойе театра. А вот не отдумал ли?
Их быстро возникшие и еще быстрей оборвавшиеся отношения с Полыниным в разные минуты представлялись ей в разном свете: то она верила, что сказала ему святую правду и что любит его, то ей начинало казаться, что все это была просто влюбленность, которая при всей своей силе вдруг, как снежный ком, возьмет и растает, – она хорошо знала, как это у нее бывает.
Но одно ощущение все время не покидало ее – ее стало тяготить то, что раньше тяготило очень редко: ей стали неприятны ухаживания мужчин, любые, чьи бы то ни было! Теперь она с усилием делала то, что раньше выходило само, без всякого усилия: кокетничала, чтобы им с Машей Макаровой дали получше комнату, или строила глазки, когда требовалось, чтобы им пошли навстречу в каких-нибудь житейских мелочах. Это новое для нее чувство было устойчивым, и чем резче она испытывала его, тем уверенней в эти минуты думала, что действительно любит Полынина.
А мысль, что он отдумал, не она, а именно он сам отдумал, казалась ей ужасно обидной и несправедливой. Она хорошо представляла себе, как ее жизнь, если он отдумал, быстро возвратится на круги своя, как будет опять все то же, что было, – будет Витенька и будет многое другое, к чему, как она безрадостно знала, она все равно вернется, если Полынин отдумал…
На перроне было совсем мало встречающих – первый признак того безлюдья зимы сорок первого года, которое с такой силой бросалось в глаза всем, кто уехал из Москвы летом или в начале осени, а возвращался сейчас.
Маша Макарова была одна из немногих, кого встречали. Ее встречал отец – высокий пожилой полковник, еще с довоенного времени служивший в московской комендатуре, человек с такой неестественно железной выправкой и рубленным из камня лицом, что когда он прижал к себе дочь и из глаз его покатились слезы, это показалось Галине Петровне чем-то почти невозможным и даже страшным. Он плакал, обнимая одетую в полушубок и ушанку нелюбимую и даже когда-то выставленную из дому дочь, плакал потому, что у него был убит любимый сын, и эта дочь теперь оставалась у него одна, и она была в военной форме, которую он никогда не думал увидеть на ней.
Потом Машу Макарову обнимала мать – маленькая, курносая, всхлипывающая и как две капли воды похожая на очень постаревшую Машу, а справившийся со слезами полковник, сухо представившись, спрашивал у Галины Петровны, есть ли у нее вещи, кроме этого чемодана и рюкзака, и куда ее надо доставить с вокзала. Потом все сели в машину, сначала доехали до квартиры Машиного отца, в которой Маша Макарова давно уже не жила, но куда теперь приехала жить. Все остальные вылезли, а Галина