Артиллерист был высокий и худой; черные клеши его брюк подметали пыль на дороге, на свежем бумажном синем френче блестел значок мирного времени «За отличную стрельбу». У него было долгоносое лицо и белесые, казавшиеся подслеповатыми глаза.
– Разрешите д-д-до-ложить… – сильно заикаясь, сказал он. – Вч-ч-ера в д-д-двадцать п-пятнадцать…
– Вы что, от рождения заикаетесь? – перебил его Пантелеев. – Или вас немцы так напугали? И вообще, что вы тут все заикаетесь? Один заикается, другой заикается! – неожиданно для себя крикнул Пантелеев; все накопившееся в нем за утро раздражение прорвалось в этом крике.
– Я з-з-заикаюсь о-от р-рождения, – еще сильнее заикаясь, ответил побледневший артиллерист. – И я н-н-не понимаю, по какому п-праву вы, т-товарищ д-дивизионный комиссар, п-позволяете себе…
– Ладно, – миролюбиво перебил его Пантелеев. – Извиняюсь. Надоело, что все кругом только и делают, что заикаются, ничего толком не знают, – вот на вас и отыгрался, а вы как раз и не виноваты. Продолжайте докладывать.
Артиллерист, отходя от обиды и заикаясь все меньше и меньше, доложил, что уже четверо суток, с тех пор как их поставили здесь, он ни от кого не получал ни одного приказания, что, несмотря на его просьбу дать им хоть какое-нибудь прикрытие, командир полка так ничего и не дал, сказал: «Успеется!» – а вчера вечером, когда стемнело, впереди раздалась беспорядочная орудийная, пулеметная, автоматная стрельба, сначала в одном месте, потом в другом, и продолжалась около двух часов. Он не знал, куда ему бить своей батареей, потому что боялся ночью ударить по своим, а никто из пехотных начальников – ни сверху, ни снизу – не прислал ни одного связного. Тогда он приказал ночью вырыть окопы вокруг своей батареи и на всякий случай положил в них часть прислуги с винтовками и гранатами. На рассвете он увидел, что немцы двинулись от пионерлагеря по направлению к батарее. Увидев это, он отдал приказание подготовить орудия к взрыву, а сам открыл по немцам огонь прямой наводкой. Еще только светало, видимость была плохая, они били сначала прямо по немцам, по дороге, потом перенесли огонь на пионерлагерь и на дорогу за ним. Когда совсем рассвело, выяснилось, что немцев в поле зрения батареи больше нет. Не видно никакого движения и в пионерлагере.
– Единственный человек среди всех вас, который, не заикаясь, доложил, что и как было, – укоризненно обратился Пантелеев к комиссару полка, когда артиллерист закончил свой доклад. – Стыд и срам! Шестнадцать часов прошло, а в полку до сих пор не знают, что с их передовой ротой – живая она или мертвая. А в полку, между прочим, всего девять стрелковых рот! – озлясь, крикнул он. – Девять дней так провоюете, с чем – с одним штабом останетесь?!
Сердце его было полно горечи. Хотя он вслух говорил еще предположительно, но про себя знал – с передовой ротой ночью случилась катастрофа.
– Товарищ дивизионный комиссар, забыл доложить, – обратился к Пантелееву артиллерист и высказал догадку, что, очевидно, немцы ночью переправили на косу орудия, потому что, когда батарея открыла огонь, немцы в свою очередь выпустили по ней несколько снарядов малого калибра с близкой дистанции.
– Переправили орудия? – переспросил Пантелеев и недобро усмехнулся. – У вас там были впереди какие-нибудь пушки? – спросил он комиссара полка.
– Были два противотанковых орудия, – с готовностью, почти с радостью ответил тот. За все время Пантелеев впервые прямо спросил его о чем-то.
– Вот из них немцы и стреляли, из этих ваших двух орудий, – сказал Пантелеев убежденно и зло. – Они, немцы, не дураки, им незачем сюда свои орудия тащить, когда проще ваши взять.
В его словах была яростная ирония человека, глубоко страдающего от всего увиденного и услышанного.
За руку простившись с артиллеристом, Пантелеев сел в машину и поехал к видневшемуся впереди пионерлагерю. Три машины с бойцами, догоняя машину Пантелеева, пылили позади.
– Эй, Велихов! – высовываясь из кабины, крикнул Пантелеев адъютанту. – Встаньте на дороге и задержите их, скажите, чтоб ехали с интервалами. А то, не ровен час, влепят залп из Геническа сразу по всем.
Велихов выскочил из грузовика, а машина запылила дальше.
Через пять минут она подъехала к пионерлагерю. Было по-прежнему тихо. Пантелеев, а за ним все остальные вылезли из машины.
«Вот оно, то место, где нынешней ночью были немцы», – подумал Лопатин. Издали, с артиллерийских позиций, дома пионерлагеря казались целыми, только у одного была странно повернута крыша; здесь, вблизи, все выглядело разгромленным – в стенах были проломы, окна и двери вылетели, штукатурка была разодрана осколками.
– Ну-ка, ну-ка, – сказал Пантелеев, – посмотрим, верно ли тут были немцы, а то я за сегодня уже так к вранью привык, что на честных людей бросаюсь. – Он повернулся к Лопатину: – А ничего этот артиллерист-то мне: «Не понимаю, почему п-п-позволяете…» Заика, а с характером, не хочет, чтоб зря обижали.
Он шел первым, Лопатин вслед за ним.
У дороги в канаве валялось три вдребезги разбитых немецких мотоцикла с колясками. Тут же лежало несколько изуродованных трупов.
– Молодец, не соврал, – остановясь, сказал Пантелеев. – Немцы тоже смертные: влепил по ним залп – и сразу оглобли завернули!
Еще несколько убитых немцев лежало возле домов пионерлагеря. В последнем доме – столовой, в разбитых снарядом сенях, валялась на боку опрокинутая взрывом кадка.
Куски свежезасоленной розовой свинины были расшвыряны по полу, а в луже рассола, прислонясь к стене, сидел мертвый немецкий лейтенант. У него было совершенно целое, не тронутое ни одним осколком, бледное, красивое лицо с упавшими на лоб волосами и словно вскрытый в мертвецкой, распахнутый сверху донизу живот, из которого вывалились на пол начавшие чернеть внутренности.
– Слезай, приехали! – шепнул на ухо Лопатину догнавший их Велихов, кивнув на мертвого немца и лежавшие у дверей обломки мотоцикла.
Лопатин поморщился. Он не любил, когда шутили над смертью.
Обойдя пионерлагерь и приказав Велихову подсчитать, сколько всего убито немцев, Пантелеев вернулся к машине, и она тронулась вслед пылившим впереди трем грузовикам с пехотой. Еще через минуту все четыре машины остановились у последнего домика с купой деревьев. Дальше, до самого Геническа, было открытое место. Все вылезли, и Пантелеев приказал отправить грузовики обратно к пионерлагерю.
– Что вы нас гоните, товарищ начальник? – быстрым южным говорком сказала девушка-шофер, выслушав это приказание. – Что же вы, пешком пойдете? Я вас под самый Геническ разом подвезу. Дорога известная!
– Закинут в кузов мину, и как не бывало – ни тебя, ни твоей полуторки, – улыбнувшись, потому что не улыбаться, разговаривая с ней, было невозможно, ответил Пантелеев.
– Так я же не одна, вы же со мной поедете.
– А со мной не страшно, что ли?
– Конечно. – Она пожала плечами.
– А как тебя зовут, а, шоферка?
– Паша.
– А фамилия?
– Горобец.
– Так вот, слушай меня, Паша Горобец. Поезжай-ка ты отсюда подальше! И чтобы я тебя больше не видел поблизости, попятно тебе, дочка?
И в его голосе и глазах было что-то, заставившее ее смутиться, как девочку, и робко, без слов, пойти к своей машине.
– Вот теперь рассредоточивайте людей и пойдем, – сказал Пантелеев командиру роты, когда отъехали машины. – Боюсь, что теперь и правда впереди никого наших нет… живых, – добавил он после тяжкой паузы.
Он приказал лейтенанту взять с одним взводом влево, комиссару полка – вправо, а сам с Лопатиным, Велиховым, двумя политотдельскими инструкторами и несколькими бойцами пошел в центре. Впереди, в