трехстах метрах от домика с деревьями, виднелась линия окопов. Комиссар полка сказал, что там вчера сидел, во втором эшелоне, один из взводов той роты. Он сказал «той», избегая слова «погибшей», хотя все уже чувствовали, что рота погибла.
Лопатин шел на два шага позади Пантелеева, поглядывая вперед, на Геническ, и с содроганием думая, что немцы оттуда прекрасно их видят и вот-вот начнут стрелять.
Но немцы не стреляли, на Арабатской Стрелке по-прежнему стояла тишина. С обеих сторон было видно море; справа, в километре, – Азовское, а слева, совсем рядом, – Сиваш. Земля, по которой шел Лопатин, была голая, песчаная, с редкими пучками травы, она все время осыпалась под ногами. День стоял душный, серый, без солнца, с полудня скрывшегося за облаками, Сиваш однообразно и негромко шумел. Все казалось таким пустынным, что Лопатин был уверен – впереди на косе нет ни своих, ни немцев.
Бойцы, шедшие на несколько шагов впереди Пантелеева и Лопатина с винтовками наперевес, приблизились к самым окопам. Лопатин вспомнил, что у него тоже есть наган, и вынул его из кобуры. Около окопов лежали мертвые наши, на первого из них Лопатин от неожиданности чуть не наступил. Рядом лежал второй, третий, четвертый… Судя по количеству разбросанных винтовок, подсумков и противогазов, в окопах размещалось человек тридцать, но трупов было меньше – десятка полтора, причем лишь пять или шесть из них лежало в окопах, а другие все – на открытом месте, – должно быть, люди побежали из окопов назад, и здесь-то их и убили.
«А остальных, наверное, увели в плен», – подумал Лопатин, глядя на трупы, застывшие в разных позах, но чаще всего ничком, уткнувшись мертвыми головами в песок. Его охватило уже несколько раз испытанное им на войне чувство страха, загадочности и непоправимости, которое рождается у человека, попавшего туда, где все мертвы и нет никого, кто бы мог рассказать, что здесь произошло несколько часов назад.
А Пантелеев думал в эту минуту совсем о другом. Он мысленно восстанавливал картину случившегося здесь ночью, и она вовсе не казалась ему загадочной, – наоборот, все, что здесь произошло, было видно как на ладони, и это уязвляло его в самое сердце.
– Из всего взвода только несколько человек дрались как надо, – сказал он, останавливаясь возле Лопатина. – А тех, что побежали от огня, немцы, конечно, перестреляли. Высадились, перестреляли и в плен забрали, – повторил он со злобой. Он был сейчас безжалостен к погибшим, и в то же время в нем кипела такая обида за их нелепую смерть, что, казалось, он готов был заплакать.
– А немцев, думаете, много было? Больше нас? Высадились, постреляли немножко, а мы, конечно, побежали – кого убили, кого в плен взяли, – не в силах остановиться, говорил оп с тем раздражительным самобичеванием, которое в горькие минуты проявляется даже в самой сильной и деятельной русской натуре.
Обернувшись к лейтенанту, он приказал искать немецкие трупы. Через пять минут ему доложили, что немецких трупов не найдено, и это окончательно расстроило его.
– Или, когда отходили, утащили с собой, или и вовсе не было, кроме тех, что артиллеристы набили. Вполне возможно, что и так.
– Паника, паника! – воскликнул он. – Что она с нами делает, эта паника, сами себя не узнаём!
В двухстах шагах за окопами, на отмели, бойцы нашли еще два трупа. Какой-то боец, наверно санинструктор, тащил на себе раненого младшего лейтенанта. Так их и убили немцы, так они, один на другом, и лежали на отмели.
– Ничего, когда-нибудь за всех сочтемся, за всех и каждого! – сказал Пантелеев, постояв над трупами. – Вы что, с одним наганом воевать думаете? – повернулся он к Лопатину. – Возьмите, скоро в атаку пойдем.
Он кивнул на винтовку, лежавшую на песке рядом с убитым санинструктором, и Лопатин увидел, что у самого Пантелеева уже закинута за плечо винтовка.
Пальцы убитого еще держались за брезентовый ремень, и Лопатину пришлось дернуть винтовку. При этом оба трупа, один на другом, шевельнулись, и Лопатин вздрогнул.
– Человек-то вы обстрелянный или еще нет – позабыл вас спросить? – сказал Пантелеев, когда Лопатин уже с винтовкой догнал его.
Что было ответить на это? Что по тебе стреляют третью войну, а сколько раз довелось выстрелить самому – можно сосчитать на пальцах? И как это называть – обстрелянный ты или нет?
– Можно считать – обстрелянный, но в атаки ходить не ходил, – сказал Лопатин дожидавшемуся его ответа Пантелееву.
– Ясно, – сказал Пантелеев.
Над косой по-прежнему стояла такая тишина, словно немцы вымерли. Метров через восемьсот Лопатин первым увидел торчавшие впереди стволы двух пушек.
– Смотрите-ка, что это? – воскликнул он.
– Обыкновенно что, – продолжая шагать, с равнодушной язвительностью отозвался Пантелеев. – Наши брошенные противотанковые орудия. Стыд и позор, а больше ничего особенного.
Подойдя к пушкам, все остановились. У обеих были изуродованы замки.
– Ваши? – кивнул на пушки Пантелеев, обращаясь к комиссару полка.
– Наши, – угнетенно ответил тот.
– Вот из них немцы и стреляли. Захватили и повернули, а когда отошли – взорвали.
Опершись о ствол пушки, Пантелеев рассматривал замок.
– Гранатами рванули.
Он разогнулся и, поправив на плече винтовку, своей грузной, по быстрой походкой снова зашагал к находившимся где-то там, на краю Стрелки, последним нашим окопам.
5
Минометный залп так внезапно нарушил странно затянувшуюся тишину этого дня, что Лопатин со всего маху бросился на землю.
Мины легли близко от шедших первыми Пантелеева и Лопатина, и их обоих горячо обдало землей и дымом. Пантелеев вскочил, коротким движением стряхнул землю с плеч и, не оборачиваясь, пошел вперед. Лопатин последовал его примеру. У него было бессмысленное, но от этого не менее сильное желание держаться как можно ближе к этому человеку.
Когда Лопатин на другой день пробовал вспомнить эти пять, а может быть, десять минут, этот километр, который они, время от времени залегая, пробежали и прошли под минометным огнем, у него осталось в памяти два чувства: ему все время было очень страшно, и он все время хотел только одного – поскорей добежать до окопов, не зная, есть ли там немцы или нет, и не думая об этом. Он боялся только рвавшихся кругом мин и этого остававшегося до окопов открытого пустого куска косы.
Как потом сказал Пантелеев, немцы стреляли плохо, на двойку.
Но это можно было сказать потом, добравшись до окопов и отдышавшись. А сейчас в воздухе жужжали осколки, чадила зажженная трава, и люди рядом с Лопатиным все чаще ложились, задерживались, двигались ползком.
Наверно, так поступал бы и сам Лопатин, если б не Пантелеев, который в первый раз, как и все, бросившись от неожиданности на землю, теперь почти безостановочно шел вперед, не пригибаясь при перелетах, шел так спокойно, словно это было единственное, что возможно сейчас делать. Сворачивая то влево, то вправо, он шел зигзагами вдоль цепи, мимо падавших, прижимавшихся к земле людей. От времени до времени он нагибался, толкал то одного, то другого бойца в плечо и говорил так, словно тот заспался: «Эй, братчик, эй, землячок…» – и толкал еще раз, сильнее. Тот поднимал голову.
– Чего лежишь? – спрашивал Пантелеев.
– Убьют, – испуганным шепотом отвечал боец, словно боясь громко произнести это слово.
– Ну что ж, что убьют, – на то и война, а ты думал, стрелять не будут? Вставай, вставай, братчик, я ж стою, и ты встань. Лежать будешь – скорей убьют. Гляди, другие-то поднимаются!
А другие, и правда, уже поднимались и шли вперед, и то, что рядом с прижавшимся к земле оробевшим человеком стоял, не пригибаясь, другой, спокойный и неторопливый, действовало почти на всякого. Какая- то сила поднимала его с земли и ставила рядом с Пантелеевым. И как только он, встав, видел, что кто-то рядом еще продолжает лежать, он сам, молча или с руганью, начинал поднимать соседа.
Это чувство испытал и Лопатин. После трех пли четырех близко разорвавшихся мин, уже не в силах заставить себя подняться, он увидел стоявшие рядом на земле сапоги Пантелеева: