Наглотавшись свободы, семья Толика уверенно шла ко дну, и чем быстрее она тонула, тем чаще в его разговорах появлялось страшное слово «мы».
В центре площади у хиленького фонтана стояли принесенные из ближайшей школы парты, покрытые грязной клеенкой. Дети, привязанные к воздушным шарам, таскали с парт бесплатные бублики.
Окрестные регионы свезли на День урожая у кого что понародилось и разложили на партах. Адыгея кормила вареньем из облепихи, Астрахань — немножко икрой, но больше тушеными жабами, которые громко нахваливал лысенький толстячок, объясняя, что это деликатес на французский манер, называется лапки, и поскольку предатели-осетры все подохли, то именно лапками заменят экспорт икры, и через годик-другой пред астраханскими жабами, как пред Дягилевскими сезонами, падет восхищенный Париж.
Воюющая Чечня не постеснялась прислать на ярмарку горный мед.
— Они б еще головы отрезанные прислали, — сплюнул Толик.
— Среди них тоже есть нормальные люди, — увещевала Нора. — Знаешь, такой есть Муса Дудаев, который командира Рахимова в «Белом солнце пустыни» играл? Так вот этот Дудаев Пушкина на чеченский перевел. Я в газете читала.
— Пушкину они бы тоже голову отрезали, если бы он дожил.
— Слушай, на фига ты учишь чеченский, если ты их так ненавидишь? — спросила Нора.
— Язык врага надо знать.
— Тогда лучше иврит учи. Ты же евреев еще больше ненавидишь.
— Выучу, не переживай, когда время наступит. Сначала мы с черными разберемся.
— Толик, ты достал меня уже реально своими черные — не черные. Ничего, что я тоже черная? — разозлилась Нора.
— Ты не черная, ты русская.
— С хрена ли? Во мне нет ни капли русской крови.
— Кровь тут ни при чем. Ну то есть, конечно, при чем, но это не главное. Ты говоришь по-русски и считаешь себя русской. Значит, твои интересы совпадают с национальными интересами русского народа.
— С чего ты взял, что я считаю себя русской?
— А разве нет?
— Конечно, нет.
Толик посмотрел на Нору недоверчиво. Он вдруг испугался, что Нора, с которой он спал и дружил, возможно, есть расовый классовый враг. Толик задумался, как так могло получиться и что теперь с этим делать. Он спросил с надеждой:
— Но ты же сто раз сама говорила, что твоя Родина — Россия! Как Россия может быть твоей Родиной, если ты нерусская?
— Легко. Одно другому не мешает.
— Ты ошибаешься, Нора. Всем, кто хочет жить в нашей стране, надо стать русскими. И скоро все это поймут, — сказал Толик с вернувшейся злостью.
— Это такая же ваша страна, как и наша! — вспыхнула Нора. — Такая же твоя, как и моя! И у тебя нет никакого права рассказывать мне, что я должна делать, чтобы жить в своей стране. Я здесь родилась и выросла так же, как и ты. И больше всего меня бесит, что из-за того, что у меня волосы черные, а у тебя — светлые, тебе кажется, что это ты тут хозяин, а я в гостях и должна жить так, как мне укажут хозяева.
— Так оно и есть.
— Иди в жопу, Толик, — сказала Нора. Она нарочно взяла с парты пластиковую тарелку с лужей чеченского меда, намазала им пирожок и сказала:
— Знаешь, я раньше еще сомневалась насчет «Вольняшки» и всех этих патриотических дел. Я думала, может, это все реально — про сионистов и все такое. А теперь я понимаю, что все это бред, и меня от вас от всех тошнит. Спасибо тебе за это большое. Ты мне, типа, глаза открыл.
— От кого — от нас — тебя тошнит?
— От всех, кого ты называешь «мы».
Наевшись пирожков и тушеных жаб, Нора и Толик помирились и понесли остатки в общежитие — кормить Педро и Димку. В парке на спинках лавочек гнездились недобрые гопники с бутылками «Балтики девять».
Солнце пятнами освещало парк, бликуя в люрексе спортивных штанов и в плевках, покрывавших прогулочные дорожки. По дорожкам c независимым видом дефилировали мамаши с колясками. Гопников они побаивались.
На очень высоких каблуках, с непривычки не до конца выпрямляя ноги в коленях, прошла, покачиваясь, созревшая школьница.
— Позырь, какие дойки! — сказал кто-то нарочно громко, и лавочка загоготала.
— Приколись, они больше, чем твоя башка, Вован, ты понял?
Вован громко свистнул. Школьница была очевидно довольна произведенным эффектом, но сдержалась и сохранила голову в исходном надменном положении, продемонстрировав безупречное владение главным навыком из всего того, чему девушки учатся в старших классах: они учатся не оборачиваться на свист.
Нора посмотрела на бритый затылок и спортивные шорты Толика. «Ну и чем он от них отличается? А ничем», — подумала Нора и вспомнила прищуренный взгляд Бориса и его широкие руки. Чтобы об этом не думать, она сказала Толику первое, что пришло в голову:
— Педро говорит, что слово «лавочка» произошло от слова love. Потому что на лавочках все целуются и трахаются.
— Раз Педро так говорит, значит, так оно и есть.
— Слушай, тебе не кажется, что Димка очень странный в последнее время? — вспомнила Нора. — Мне кажется, он вообще не спит. Ворочается все время. Я, когда в туалет выходила, смотрю: у него глаза открыты. И блестят дико. Я чуть не закричала.
— Да он, наверно, дрочит там просто под одеялом. Подслушивает и дрочит, — сказал Толик.
— Да нет, я серьезно. Почему он такой мрачный?
— Понятия не имею. Наверно, просто он до сих пор тебя любит. А меня, соответственно, ненавидит.
— Я думаю, что меня он тоже ненавидит. Я его даже немножко боюсь, — сказала Нора.
Они прошли мимо пары целующихся голубей, прямо возле которых валялся пьяный бомж. Нора ушла вперед, а Толик остановился, чтобы прикурить у прохожего сигарету.
Вдруг Нора услышала, как Толик громко и болезненно крикнул: «Еб твою мать!»
Нора испуганно обернулась. Толик навис над скамейкой и то нагибался к мычащему бомжу, то брезгливо выпрямлялся. Лицо у Толика было странное — как будто он или сейчас заплачет, или кого-нибудь убьет.
Под лавочкой, в луже мочи, с разбитой губой и бровью валялся профессор, большой знаток Еврипида, любимый студентами Зевс.
— Ты про фашизм говорила? — с судорогой спросил Толик, показывая на Зевса. — Вот это и есть фашизм, Нора! То, что сучья эрэфия сделала с Зевсом — вот это, блядь, реальный фашизм!
Нора подошла ближе, посмотрела на Зевса и отвернулась.
— Ужасно, — сказала она почти шепотом. — Но все равно нельзя так говорить про свою страну.
— А это не моя страна. Это твоя страна. Моя страна — Россия. А твоя — эрэфия, — сказал Толик и сплюнул.
К вечеру небо несколько раз сжималось и замирало, как будто собиралось чихнуть. И наконец чихнуло — пошел первый за месяц жиденький дождь. Осень была неотвратима.
Комната триста пятнадцать снова запахла сыростью. В ее темноте белела красивая задница Толика и смуглело среди бритых пшеничных колючек его открытое синеглазое лицо, похожее на открытые синеглазые лица поющих мальчиков из «Кабаре».