— Мне незачем обращаться за идеям: к Сорелю, — ответил Муссолини, резко выдвинув челюсть. — Я был учеником Парето в Лозанне.
Рик спросил у него, не вошло ли у них в обиход насилие как орудие борьбы против рабочих, и оратор, не колеблясь, подтвердил, что он и его «боевые фашии» широко пользуются насилием.
— А когда вы справитесь с красными, что тогда? Что является вашей конечной целью?
— Государство, где различным социальным группам будет отведено надлежащее место и где они будут выполнять предначертанные им функции под руководством своего дуче.
— То есть, под вашим?
— А чьим же еще? — Он опять выпятил подбородок и распрямил плечи. — Или вы думаете, что я к этому неспособен?
Рик сказал — Вряд ли вас интересует мнение представителя вырождающегося общества.
Это была одна из тех реплик, которыми редактор привык перебрасываться в прошлые дни, когда он был социалиствующим интеллигентом и просиживал часами в траттории, потягивая красное вино. На несколько минут Муссолини забыл свою роль рокового человека, которого интервьюируют для потомства: он развалился на своем троне, положил йогу на ногу и пустился в спор с двумя толковыми молодыми людьми, которых можно, пожалуй, обратить в свою веру. — Вам надо поучиться у нас, — заявил он. — Наш фашизм, конечно, не для экспорта, но вам придется поискать лекарство от противоречий, создаваемых буржуазной демократией.
— Да, синьор, — сказал Рик. — Но что если притязания вашего итальянского фашизма столкнутся с притязаниями французского или немецкого империализма?
— Хватит чем удовлетворить всех.
— А чем именно? — Это был коварный вопрос. Возможно ли, чтобы этот проходимец из Романьи замышлял раздел колониальных владений «вырождающейся Британской империи»?
— Мир велик, — сказал Муссолини, улыбаясь, — а предвидеть будущее нелегко. Скажите-ка по совести — ведь когда вы вернетесь домой, вы будете возводить на меня поклепы, как многие другие журналисты?
Это была явная попытка уклониться от ответа, и она удалась.
— Я не того сорта журналист, синьор, сказал Рик. — Я точно изложу, что видел и слышал.
— Разве вы не выражаете собственных мнений?
— Иногда. Но всегда поясняю при этом, что это только мое мнение.
Когда друзья сели в машину, Ланни сказал: — Он произвел на меня впечатление дешевого актера.
Ланни получил письмо от отца. Вот уже два месяца в Вашингтоне заседала новая международная конференция, а для Робби Бэдда это было вроде хронической зубной боли. И что хуже всего, эту боль причиняли ему люди, которым он помог добраться до власти. «Конференция по ограничению морских вооружений» — так именовалось новое предприятие, и американский государственный секретарь наэлектризовал весь мир и чуть не убил этим зарядом электричества Робби: он предложил от имени Соединенных Штатов пожертвовать их морской программой, то есть отказаться от постройки шестнадцати линейных кораблей и исключить из строя почти столько же старых в обмен на такие же уступки со стороны других стран. Эти уступки предполагалось подкрепить соглашением, ограничивающим морские вооружения всех держав определенной пропорцией.
Робби казалось, что режут на куски его собственное тело. Он любил эти великолепные корабли, а еще больше любил скорострельные орудия, изготовленные Заводами Бэдд для вооружения этих кораблей и всех вспомогательных судов. А теперь американское предложение означало, что тщательно и терпеливо подготовленные контракты никогда не будут подписаны. Оно означало, что многие из близких к Бэддам жителей и жительниц Ньюкасла останутся без сладкого к обеду и, во всяком случае, без шелковых чулок и новых автомобилей. Оно означало, что тупые политики и витающие в облаках пацифисты толкают Америку в западню, из которой, кто знает, удастся ли когда-нибудь выбраться. «Эта формула была подсказана Юзу англичанами, — писал Робби, — и западня эта их производства. Настанет день, когда нам понадобятся корабли, понадобятся отчаянно, и мы будем оплакивать их, как бесплодная женщина оплакивает детей, которых она не выносила». Двадцать два года Ланни прожил на свете, и для него было полной неожиданностью, что его отец способен выражаться столь поэтическим слогом.
Да, да, подготовлялось преступление, и никто пе думал его предотвращать. Робби отправился в Вашингтон. Никто его не слушал, так как он торговал оружием, и для всех само собою разумелось, что он думает только о деньгах. Как будто человек не может любить свою работу; как будто он не может любить сделанные им вещи; как будто он не озабочен судьбою государства, которое эти господа призваны защищать! — Наша страна самая богатая в мире, и мы должны иметь величайший в мире флот, чтобы защищать ее; это право мы завоевали и должны его отстоять. Англия дряхла, а Япония бедна, а мы позволяем им дурачить себя и соглашаемся обкорнать наш флот и ограничиться таким количеством судов, какое могут позволить себе они!
Нелегкое дело удовлетворить этих патриотов, — думал Ланни. Здесь, в Каннах, всюду, даже в своем собственном доме, он слышал разговоры о Вашингтонской конференции с точки зрения англичан и французов, и сказалось, что они были так же недовольны, как и его отец. Французы считали ее новой интригой, новым сговором Англии и Америки против их страны. Конференция предлагала ограничить подводный флот, оружие бедных наций. Если Франция на это согласится; командовать будет Англия — и, конечно, она воспользуется своим могуществом, как делала это до сих пор, чтобы помочь Германии околпачить Францию. Бриан побывал в Вашингтоне и слышал критику французского «милитаризма»; по существу там предлагали, чтобы Франция согласилась сократить свою армию. Какие же средства защиты оставят ей? Франция убедила президента Вильсона дать ей гарантию против агрессии, но сенат Соединенных Штатов отказался ратифицировать этот пакт, а теперь хотят отнять у французского народа последние средства защиты.
Так говорил член делегации Бриана в гостиной Бьюти, в Бьенвеню, сидя в том самом кресле, где недавно сидел Ратенау. Он беседовал с Рошамбо, учтивым, очень осведомленным дипломатом, и Мари слушала, глубоко взволнованная тем, что говорил государственный, деятель ее родной страны.
В последние дни Ланни понял, что ей все меньше и меньше нравились маневры обеих американок; то, что им казалось победой, она воспринимала как поражение. После беседы о распрях в Вашингтоне она сказала Ланни: — Лучше мне уехать и провести несколько дней с теткой. Я уверена, что ты меня поймешь.
— Неужели до того дошло, дорогая?
— Просто я не могу больше притворяться, что соглашаюсь с твоей матерью и ее друзьями; а когда я молчу, мне кажется, всем видно, что я делаю это нарочно, и вряд ли это им приятно. Я плохая актриса и не могу быть веселой, когда мне совсем не весело. Я скажу всем, что тетя Жюльетта захворала.
Маленькое облачко, не больше ладони, и Ланни быстро прогнал его. Все уладится, проклятая конференция кончится, они забудут политику и снова будут счастливы; будут жить искусством, одинаковым для англичан, французов, немцев, американцев, в блаженном раю без запретных плодов.
Итак, Мари извинилась перед хозяйкой Бьенвеню и, конечно, ни на минуту ее не обманула. «Она французская патриотка, — думала Бьюти, — националистка, как ее муж».
Когда Ланни вернулся домой, она сказала ему это, и он ответил: — О нет, не такая ярая, как он.
— Такая же ярая, как Пуанкаре. Они готовятся вторгнуться в Германию. Вот увидишь.
Заговорщицы работали не покладая рук. В Бьенвеню приезжали сотрудники Ратенау, а однажды там побывала — разумеется, чисто случайно — «преважная перзона самого Керзона», — эту кличку он получил от своих сотрудников еще во времена Парижской конференции. Побывал здесь и американский посол в Лондоне, полковник Гарвей — чин тоже «кентуккийский», как у Хауза, но Гарвей принимал его всерьез и мог поспорить своим высокомерием с любым английским виконтом. Это был нью-йоркский журналист, хваставший тем, что он первый выдвинул кандидатуру ректора Принстонского университета в президенты Соединенных Штатов; но когда предвыборная кампания началась, Вильсона встревожили связи Гарвея с непопулярной фирмой Моргана, и он предложил ему на время уйти со сцены. И вот полковник с Уолл-стрит