прохладный аромат листьев струился мне в лицо, но он не напоминал мне о миссии, связанной с этим букетом. Облик Энцио словно стер мое собственное впечатление, чего я, однако, почти не замечала; вернее, я сознавала это, но так, как если бы из этого впечатления извлекли сердце и погасили последнюю боль воспоминания о нем, – как будто эта боль, одетая в роскошную мантию поэмы, медленно, торжественно вела куда-то в глубину, туда, где кончаются все слезы, потому что там кончается сама действительность. Я совершенно отчетливо чувствовала это тихое умирание боли, я ощущала его как какое-то странное, глубокое, нежное растворение под воздействием могучей красоты поэзии. Я не шевелилась, словно заколдованная этим языком. Это был для меня самый первый миг абсолютной безболезненности после тетушкиного срыва.

Наконец бабушка жестом вывела меня из моего оцепенения и напомнила о данном мне поручении. И теперь оно показалось мне необыкновенным счастьем. Силы моей души, так долго подавляемые печалью, словно вдруг хлынули навстречу тому, кто их высвободил. Сердце мое громко стучало, когда я приблизилась к Энцио; в этот момент он заполнил его собой без остатка.

Гости уже окружили моего друга со всех сторон, но я не видела, чтобы он с кем-нибудь говорил. Безмолвно и вместе с тем словно звеня от счастья, стоял он перед нами в своей ослепительной юности; умное, отважное лицо его было странно мягким, трепетным и все еще пылало изнутри тем огнем, который разгорелся в нем во время чтения. Он принял от меня букет, но я не думаю, что он сознавал, из чьих рук он его получил. Он погрузил лицо в темную зелень лавровых веток; на меня еще раз пахнуло их прохладным, терпким, почти горьким ароматом.

– Ах, – вымолвил он, и в голосе его вновь прозвучал тот же непередаваемый восторг, что слышался в нем, когда он произносил имя Вечного города. – Ах, ведь это запах Рима!

– Нет, твоего королевства, – возразила я.

Он поднял глаза, и лишь теперь до его сознания дошло, кто перед ним стоит; в его светлых немецких глазах вспыхнул уже знакомый мне темный блеск. Он смотрел на меня так же, как тогда, несколько месяцев назад, только глубже, откровеннее, без всякого зеркала, глаза в глаза. И у меня вдруг появилось ощущение, будто я осталась с ним наедине – посреди всех этих людей, что заполнили бабушкин салон; вернее, как будто я вообще была не среди них и не здесь, а прямо в его королевстве, в его счастье, там, куда никто не может последовать за ним и куда я все же за ним последовала – одна из всех, беглянка, избавившаяся от страдания, исполненная блаженства, как и он сам!

Тем временем буря аплодисментов стихла; гости обсуждали отдельные стороны и смысл поэмы, и как это нередко случается, когда часть публики, оседлав своего любимого конька, навязывает остальным какую-нибудь тему, так и в тот раз – некоторые слушатели, воспользовавшись случаем, устремились к своей цели. Финал последней строфы тоже оказался неожиданным; было неясно, что же это – христианская идея Страстей Господних или знак того, что и это видение исчезнет, как исчезли все предыдущие. Так как незавершенная поэма не позволяла сделать окончательный вывод, то дискуссия вскоре приняла отвлеченный характер. Я не могу в точности воспроизвести ее развитие, поскольку была в те минуты все еще под впечатлением случившегося.

Вдруг я услышала, как кто-то назвал имя тетушки Эдель, о существовании которой я – тоже впервые за столько времени – совершенно позабыла. Звук ее имени коснулся моего счастья, словно легкий укол: я оглянулась в поисках ее почти против своей воли. Она сидела на некотором отдалении от меня в старинном зеленоватом гобеленовом кресле; лицо ее, тонкое, одухотворенное, собранное, выделялось на матовом фоне высокой спинки. Она беседовала с несколькими господами, умные лица которых рядом с ее лицом казались странно банальными. Вдруг она замолчала; похоже было, что кто-то из ее собеседников задал ей вопрос и она обдумывала ответ. Мягкий подбородок ее при этом как-то необычно выдвинулся вперед. Между тем собеседник повторил свой вопрос, и я смогла расслышать его. Речь шла, если выразиться просто и кратко, о «действительности религиозного объекта» – спрашивавший употребил именно это мертвое и пошлое выражение, и оно еще не раз повторялось в тот вечер.

Тетушка Эдель едва заметно вздрогнула.

– Но ведь Спаситель страдает ежечасно, – ответила она.

Слово «Спаситель» странно звучало в этом кругу: здесь всегда говорили только о безличном «Божественном». Несколько секунд никто из беседовавших не произносил ни слова; в других группах все тоже на мгновение смолкли. Потом вновь заговорил тот господин, который обратился к тетушке с вопросом.

– Стало быть, вы хотите сказать, что страдания в мире суть христианское доказательство существования Бога? Вы ведь это имели в виду? – спросил он.

Я затаив дыхание смотрела на тетушку. Она ответила не сразу.

– Я имела в виду непослушание, – произнесла она наконец, как бы немного запинаясь, но вполне определенно и очень тихо, почти таинственно.

При этом она выглядела в высшей мере странно, лицо ее напоминало маску; казалось, она говорит не по своей воле, словно кто-то вырывает у нее признания слово за словом. Однако, к моему удивлению, слова эти не произвели ни на кого особого впечатления; собеседники ее явно не знали, как к ним относиться, и разговор вскоре устремился в другое русло.

Позже, когда все ушли, бабушка спросила:

– Жаннет, если я не ошибаюсь, в Евангелии ведь где-то говорится о том, что Иисус сказал: «Я не принимаю свидетельство от человека»? [52]

Жаннет подтвердила это. Бабушка задумчиво произнесла:

– Я вспомнила об этом, когда Эдельгарт сказала о непослушании… Никто ее не понял.

«Это вовсе и не было свидетельство человека!» – вспыхнуло в моем сознании. При этом я испытала внезапный жуткий страх – как будто какая-то черная рука прямо в королевстве Энцио схватила мою руку и повела меня темной, ночной стороной великой, незримой действительности.

В тот вечер мне опять, как когда-то в дни болезни, пришло в голову, что в соседней комнате с большого скорбного распятия над кроватью тетушки Эдель, должно быть, время от времени падают тяжелые, густые капли крови. Мне даже чудилось, будто я отчетливо слышу звук их падения; тихо, размеренно, как монотонное тиканье часов, отсчитывали они бесконечную боль Того, о ком тетушка Эдель сказала: «Ведь Он страдает ежечасно …»

Впоследствии я не могла заставить себя не наблюдать за ней, которую я, в сущности, совершенно не хотела замечать, с пристальным вниманием, стоившим мне самой немалых мук, ибо я при этом всегда надеялась найти нечто вроде опровержения тому странному впечатлению от тетушки Эдель. Вместо этого, однако, оно вновь и вновь подтверждалось, и в конце концов я уже не могла смотреть на эти подтверждения иначе как с ужасом и благоговением, так, словно в них открывается леденящая душу закономерность иного мира. И все это происходило с поразительной монотонностью, очень незаметно, почти незримо, но невероятно таинственно, даже жутковато. Результат моих наблюдений сводился к следующему: теологические и религиозные беседы тетушки Эдель всегда заключали в себе некое ядро, на которое все остальное содержание ложилось как бы легким, полупрозрачным покровом. Это остальное, произносимое непринужденно и беззаботно, было общепонятно и, возможно, даже интересно. Тетушка находила в этом некоторое развлечение и сама старалась придать беседе характер, позволяющий ей изъясняться подобным образом. Но потом с ней обычно по не совсем ясным для меня причинам происходила полная перемена: она, речь которой еще минуту назад была спокойной, сдержанной, но уверенной и для ее состояния даже приподнято-оживленной, начинала вдруг говорить отрывочно, тихо, загадочно, словно внутренне отступая перед своими собственными словами, но при этом покорно, как бы неумолимо безнадежно смирившись с тем, что ей необходимо так говорить. И лицо ее каждый раз неизменно – и именно так, как в тот вечер, – приобретало сходство с маской. Казалось, будто все слова ее суть загадочные, насильственно выдавленные признания, которые она делает, не выдержав глухой боли чего-то непостижимого. Но она всегда сама заводила эти разговоры, хотя и знала уже, как опасны они для нее, и в конце концов мне уже казалось почти невыносимым даже вполне безобидное начало этих бесед. Я то и дело испуганно взглядывала на других, но и они тоже вели себя каждый раз одинаково: похоже, никто ничего не замечал. Могло даже показаться, будто между ними существовала негласная договоренность о том, чтобы не замечать подобные мгновения, или – поскольку тетушка Эдель говорила очень тихо, как будто бы в сторону, – ее реплики просто не достигали их слуха. Впрочем, последнее едва ли могло быть верно, так

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату